— Я готов, — объявил он.
Почти немедленно ему на голову нагадила еще одна птичка. Только на этот раз уже всерьез. Я не хочу описывать подробно, — а вдруг вы сейчас как раз обедаете? — но вообразите баночку йоргута, опрокинутую на голову, — и вы ясно представите себе всю картину.
— Господи, Стив, кажется, это была больная птица, — заметил я ободряюще.
Кац буквально онемел. Не сказав ни слова, он повернулся и пошел обратно в отель, игнорируя прохожих, оборачивающихся ему вслед. Он отсутствовал почти час. Когда наконец он вернулся, на нем была ветровка с поднятым капюшоном.
— Молчи, — предупредил он и зашагал вперед большими шагами. После этого он никогда больше не ездил в Париж.
Однажды вечером я пришел на площадь Республики и поимел ностальгический ужин в бистро под названием «Термометр». Мы с женой проводили здесь наш медовый месяц, в отеле Модерн через дорогу (теперь он стал второсортной туристической гостиницей — увы, увы!) и ужинали в «Термометре», потому что там было дешево, а у нас было туговато с деньгами. Я потратил все свои сбережения, примерно 18 фунтов стерлингов, на свадебный костюм — замечательное одеяние с лацканами, сделанными из обрезков фалд, и брюк, так сильно расклешенных, что при ходьбе было совсем не видно, что я двигаю ногами. В результате мне пришлось одолжить 12 фунтов у моего тестя, чтобы, как я объяснил, его дочери не пришлось умереть голодной смертью в первую неделю замужества.
Я ожидал, что «Термометр» пробудит во мне счастливые воспоминания, но не смог припомнить ничего, кроме того, что в нем была самая грозная работница туалета в Париже. Женщина, похожая на русского борца, сидела за столиком с розовым блюдечком, полным мелких монет и, вытягивая шею, следила за тем, чтобы вы, не дай Бог, не обоссали кафель и не свистнули керамическую плитку писсуара. Писать, когда на вас смотрят, трудно. Но когда вы чувствуете, что вас готовы растерзать на куски за то, что вы слишком долго задерживаетесь, это вообще невозможно. Моча как будто каменеет. Выводной канал захлопывается так крепко, что его не смогла бы одолеть и самая хитрая спирохета. В конце концов, помучившись, я застегивал молнию и возвращался к столу не солоно хлебавши. Зато в отеле отводил душу, изливаясь с напором Ниагарского водопада.
Той туалетной работницы там уже не было. По той простой причине, что не было и писсуаров.
Через два или три дня я вдруг заметил, что парижане за последние двадцать лет сделались вежливыми. Не то чтобы они бросались к вам с объятиями и благодарили за то, что вы освободили их от фашистов, но они явно стали более терпеливыми и любезными. Водители такси по-прежнему оставались непроходимо тупыми, но все остальные — продавцы, официантки, полицейские — казались теперь почти приветливыми. Я даже видел однажды, как официантка улыбнулась. А еще кто-то придержал дверь, чтобы она не хлопнула меня по физиономии, вместо того, чтобы придать ей ускорение.
Это начало сбивать меня с толку. К счастью, в последний вечер, когда я прогуливался по набережной Сены, приличного вида семья — двое взрослых и двое подростков — торопливо проследовала мимо меня по узкому тротуару. Не замедляя хода, не прерывая оживленной беседы, они сбросили меня в канаву — и даже не оглянулись. Я бы обнял их, если бы догнал. Они восстановили во мне внутреннюю гармонию.
Утром в день моего отъезда я дотащился под серым дождем до Лионского вокзала, чтобы поймать такси до Северного, откуда шел поезд на Брюссель. Из-за непогоды кругом не было видно ни одной машины, так что оставалось стоять и ждать. Пять минут я оставался в одиночестве, но постепенно подошли другие люди и заняли очередь за мной.
Когда наконец подкатило такси и подрулило прямо ко мне, я с удивлением обнаружил, что семнадцать взрослых мужчин и женщин совершенно искренне считают, что имеют право пролезть вперед меня. Пожилой мужчина в кашемировом пальто, явно с высшим образованием, буквально оттирал меня от машины. Я обиженно завопил по-французски, чтобы им было понятнее: «Ну, нет! Ну, нет!» — и буквально упал на дверь, как на амбразуру. Очутившись внутри, я с трудом преодолел желание зажать галстук толстяка дверью, чтобы заставить его пробежаться до Северного вокзала. Вместо этого я просто сказал шоферу поскорее увезти меня прочь отсюда. Он посмотрел на меня как на большой, мерзкого вида кусок говна и со вздохом отвращения включил первую скорость. Я был рад убедиться, что некоторые вещи никогда не меняются.
Брюссель
В Брюсселе я вышел не на своей станции. Просто задремал в неподходящий момент, а когда, внезапно проснувшись, увидел на платформе за окном надпись «BRUXELLES», то вскочил как ошпаренный и ринулся к выходу, ударяясь своим кошмарным рюкзаком о чьи-то головы. Я выскочил на платформу в тот момент, когда поезд, зафырчав, как астматик, тронулся в путь.
Меня не сразу насторожило, что я был единственным пассажиром, сошедшим на перрон, а сам вокзал зловеще пуст. Однако грязный моросящий дождь, обычный для Брюсселя, быстро привел меня в чувство. Тут-то я и понял, что угодил в ту часть города, в которой никогда прежде не бывал, в один из тех безымянных районов, где здания серы, все стены в три слоя заклеены объявлениями, а магазины торгуют насосами для бассейнов и вывесками типа «ПАРКОВКА ЗАПРЕЩЕНА». Я планировал попасть на центральный вокзал, но не возражал и против Северного или Среднего, или даже дальнего, именуемого Йозафат, но этот вокзал не был похож ни на один из них, и теперь я понятия не имел, где нахожусь. Оставалось только придать лицу решительное выражение и направиться к нескольким высоким домам на горизонте, которые показались мне городом.
До этого я был в Брюсселе несколько раз и думал, что неплохо знаю город. Поэтому мне то и дело казалось, что узнаю знакомые места, и даже принимался убеждать сам себя: «Слушай, это здание ты когда-то видел». В результате я тащился четверть мили к зданию, которое принял за Дворец Справедливости и оказавшемуся фабрикой по производству собачьего корма. Я шел и шел по улицам, в которых не было абсолютно ничего примечательного — просто бесконечные кварталы серых однообразных домов, которых в Брюсселе, по-моему, больше, чем где бы то ни было в Европе.
Я ненавижу спрашивать дорогу. Всегда боюсь, что человек, к которому я обращусь, отступит в удивлении и скажет: «Куда ты хочешь попасть? В центр Брюсселя? Парень, ты заблудился. Это Лилль, мудак ты долбаный». А потом будет останавливать прохожих: «Хотите хохму? Парень, ну-ка расскажи, где ты, по твоему мнению, находишься», и мне придется проталкиваться сквозь толпу людей, которые падают со смеху и утирают набежавшие от хохота слезы. Поэтому я, никого ни о чем не спрашивая, шел дальше.
Как раз к тому времени, когда я уже серьезно обдумывал, не позвонить ли моей жене, чтобы она приехала и нашла меня («да, дорогая, и захвати воскресные газеты»), за ближайшим углом, к моему удивлению, обнаружился Manneken-Pis, статуя круглолицего голенького мальчика, писающего уже не первый век и ставшего за это время наивным символом города. Тут до меня вдруг дошло, где я нахожусь, и все мои маленькие проблемы решились сами собой. Я отпраздновал это событие, купив в одной из 350 сувенирных лавок тарелку с изображением писающего мальчика и шоколадку «Тоблерон» внушительного размера.
Через пятнадцать минут я уже был в номере отеля Адольфа Сакса и лежал на кровати не разувшись (одно из важных преимуществ путешествия в одиночку — возможность быть неряхой), ломал зубы о «Тоблерон» (интересно, кто изобретает подобные сладости?) и смотрел по ВВС ток-шоу с участием то ли импотентов, то ли еще каких-то людей с серьезными физическими недостатками — точно не помню. Через полчаса я почувствовал себя достаточно бодрым, чтобы пойти погулять по Брюсселю.
Я всегда останавливаюсь в " Саксе ", потому что в нем есть программа ВВС и очень интересные лифты, о чем я вспомнил сейчас, стоя в коридоре возле светящейся кнопки «Вниз», и дудукая в нос песню «В ожидании лифта». Одновременно я лениво размышлял над тем, почему в коридорах отелей всегда такие безобразные ковры.