— М-м, — протянул я, стараясь, чтобы мое междометие прозвучало как одобрение. Я утер пивную пену с губ и подумал, не выскочить ли мне в окно. Мы сидели, старательно улыбаясь друг другу. Я тщился сообразить, откуда у пива мог взяться такой странный вкус, и наконец решил, что его производят в цирке из мочи дрессированных животных.
— Хорошо, правда? — спросил бельгиец.
— М-м, — протянул я снова, но поднести кружку к губам не рискнул.
До того раза я никогда не уезжал из Америки, и вдруг очутился на чужом континенте, где мой родной язык был мало кому понятен. Я пролетел 4000 миль в холодильнике с крыльями, не спал тридцать часов и не умывался двадцать девять, а теперь сидел в крошечной квартирке в незнакомом бельгийском городе, собираясь поужинать с двумя совершенно чужими и очень странными людьми.
Мадам Странность появилась с тремя тарелками, на каждой из которых сиротливо лежало по два жареных яйца. Она поставила их перед нами с какой-то отчаянной решимостью. Мы с ней сели за стол, а муж пристроился на краешке кровати.
— Пиво с яйцами, — сказал я. — Интересное сочетание.
Ужин продолжался четыре секунды.
— М-м, — сказал я, вытирая рот и поглаживая живот. — Просто чудесно. Большое спасибо. Ну, мне надо идти.
Мадам Странность стрельнула в меня взглядом, граничащим с ненавистью, но месье Странность подскочил и нежно приобнял меня за плечи.
— Нет, нет. Вы должны послушать вторую сторону альбома и выпить еще пива.
Он перевернул диск, и мы молча дослушали его, мужественно принося обоюдную жертву гостеприимству. Потом он отвез меня к маленькому отелю в центре города, который, возможно, и был когда-то хорошим, но теперь его освещали голые лампочки, а управлял им человек в застиранной майке. Он провел меня по длинному коридору, по каким-то лестницам и холлам, и оставил у двери большой комнаты. В ней были голые полы, в сумраке угадывался стул с тонким полотенцем на спинке, раковина с отбитой эмалью, несуразно большой шкаф и громадная дубовая кровать, которую не смогли сокрушить сто пятьдесят лет бурного секса.
Я сбросил рюкзак и повалился на постель, не снимая ботинок. Потом я понял, что выключатель лампочки в двадцать ватт, едва различимой где-то под потолком, находится на другом конце комнаты, но слишком устал, чтобы встать и выключить свет. Единственно, на что у меня хватило сил — это подумать, нашел ли мой религиозный фанатик комнату, или трясется где-нибудь на парковой скамье в Люксембурге, натянув запасной свитер и натолкав в джинсы для тепла старых номеров «Люксембургер Цайтунг».
— Надеюсь, что так, — пробормотал я и провалился в одиннадцатичасовой сон.
Несколько дней я провел, бродя по лесистым холмам Арденн и привыкая понемногу к рюкзаку. Каждое утро, взвалив его себе на спину, я стоял какое-то время, пошатываясь, будто меня огрели дубиной по голове. Тем не менее он эффективно восстанавливал мою спортивную форму. Не знаю, чувствовал ли я себя когда-нибудь таким бодрым, как в эти три или четыре дня на юге Бельгии. Мне было двадцать лет, я был свободен и жил в совершенном мире. Погода стояла хорошая, веселые зеленые окрестности были усеяны маленькими фермами, а вдоль дороги, по которой машины проезжали раз в год, бродили гуси и куры.
Когда я забредал в какую-нибудь полусонную деревню, два или три старика в беретах, сидящие у дверей пивного бара с кружками, молча наблюдали за мной и отвечали на мое жизнерадостное «Bonjour!» едва заметным кивком. По вечерам, когда я, отыскав комнату, заходил в местное кафе почитать книгу и выпить пива, я снова получал эти крохотные кивки головой от десятка людей, что воспринимал в своем энтузиазме как знак уважения и признания. В упоении я даже не замечал, что они отодвигались от меня, когда, после семи-восьми стаканов пива, я пристраивался к одному из сидящих за столом и бормотал со всей приветливостью единственную французскую фразу, запомнившуюся со школы: «Je m'appele Guillaume. J'habite Des Moines» (Меня зовут Гийом. Я живу в Де Муане).
Так проходило лето. Я четыре месяца болтался по всей Европе, побывал в Великобритании и Ирландии, проехал через Скандинавию, Германию, Швейцарию, Австрию и Италию, не переставая искренне изумляться увиденному. Это было мое самое счастливое лето. Мне так понравилось в Европе, что, вернувшись домой, я вытряхнул содержимое рюкзака в мусоропровод и немедленно начал готовиться к следующей поездке будущим летом. В нее я взял с собой школьного приятеля по имени Стефан Кац, что было с моей стороной серьезной ошибкой.
Кац был такой человек, который, как раз в то время, когда вы пытаетесь уснуть в темном номере, начинает пространно и во всех подробностях живописать, как бы он сейчас трахнул симпатичную блондинистую нимфетку, если бы она была, прерываясь только затем, чтобы объявить о предстоящей газовой атаке словами: «Во-от, хороший накатывает… Ты готов?» — а пёрнув, как судья на соревнованиях по фигурному катанию давал оценку своему залпу по трем параметрам — громкости, продолжительности и вонючести. Единственно положительное, что я видел в его обществе — это то, что на время каникул избавил от него всех остальных американцев.
Вскоре он стал мне в тягость. А как иначе воспринимать типа, который, сидя за столом, каждое новое блюдо встречает словами: «Это что еще за говно?» Он все время на что-то жаловался и ходил за мной как привязанный, куда бы я ни пошел. В конце концов пришлось отделаться от него, и лето прошло почти так же приятно, как и предыдущее.
Потом почти все время, пятнадцать из семнадцати лет, я прожил в Англии, но европейского континента почти не видел. Четырехдневное посещение Копенгагена, три поездки в Брюссель, галоп по Нидерландам — вот и все, что я могу вспомнить. Настало время исправить это вопиющее положение.
Я решил сначала отправиться на самую северную точку европейского материка, а оттуда проделать путь до Стамбула, посещая по дороге все страны, в которых бывали мы с Кацем. Путешествие должно было начаться весной, но перед Рождеством я позвонил в самый северный в мире университет Тромсё, где находилась лаборатория по изучению северного сияния, чтобы узнать, в какое время больше шансов увидеть это великолепное световое шоу. Связь была ужасной, я с трудом разобрал слова профессора, — он как будто разговаривал из самого центра ревущей снежной бури, — что приехать лучше всего сейчас, прежде чем солнце снова появится в конце января. Он добавил, что нынешний год в связи с высокой солнечной активностью исключительно хорош для наблюдения за северным сиянием. Требовалось, правда, чистое небо, чего в северной Норвегии никто гарантировать не мог.
— Вы должны приехать хотя бы на месяц, — прокричал он мне.
— На месяц? — переспросил я, внезапно ощутив беспокойство.
— Как минимум.
Провести целый месяц в самом холодном, самом темном, самом ветреном, самом отдаленном месте Европы. Все, кому я рассказывал о своем намерении, считали меня сумасшедшим. И вот теперь я трясся в автобусе, полный решимости во что бы то ни стало добраться до Хаммерфеста.
Вскоре после отъезда из Осло я с огорчением обнаружил, что в автобусе никто не курит. Никаких табличек с надписью «Не курить» не было, но я не собирался прикуривать первым, чтобы потом все кудахтали по-норвежски в мой адрес. Сдерживало меня и то, что человек в кресле через проход от меня был явным курильщиком, как и любитель комиксов, сидящий передо мной. Я сверился с буклетом «Экспресс 2000», приложенным к каждому креслу, и с ужасом прочел слова: «Tilsammen 2, 000 km nonstop i 30 timer».
Я не знаю ни слова по-норвежски, но это не требовало перевода. Две тысячи километров! Без остановки! Тридцать часов без сигарет! Внезапно я опять остро ощутил ужас своего положения. Шея болела, левая нога поджаривалась как бекон на сковородке, голова молодого любителя комиксов, откинувшего спинку до упора, расположилась прямо у моей ширинки, чего раньше с мужчинами я не допускал. У меня было меньше жизненного пространства, чем если бы я отправил сам себя в Хаммерфест посылкой. А теперь еще выяснилось, что я должен проехать тридцать часов без никотина. Это уж чересчур!