Выбрать главу

Но тем, что род меня отлучил и предал, серьезность положения не исчерпывалась, потому что приходилось разбираться – территориально, аудиовизуально, дистанционно, сенсорно и моторно – одновременно и с не-родственниками, которые почему-либо сильно определяли судьбу или даже почему-либо желали мне смерти. Избавляясь, например, от женщины, с которой была горячая, но бестолковая связь, я ездил в Дмитров и окрестности, основываясь единственно на далеком, полузабытом воспоминании, что где-то там проживает ее тетка, у которой ей случалось бывать; следовательно, поприсутствовав в тех местах, я отслаиваю и в снятом виде забываю и эти родственные обязательства, хотя бы они и являлись лишь в виде возможности: связь-то закончилась давным-давно. Я выскакивал где-нибудь в Орудьево, гулял с полчаса и запрыгивал в обратную электричку, а однажды по окружной железной дороге, на ночь глядя, заехал на станцию Желтиково, купил немного еды и отправился пешком гулять по окрестным деревням. Мнилась вообще-то ночь в лесу, но лиственный подлесок был такой грязный, неприютный, радиоактивный, что от этих планов пришлось отказаться. Я послонялся в дачных деревнях Ворохобино и Новинки, попытался вскрыть две-три дачи или переночевать в недостроенных, но урожай уже был, кажется, убран, цель – послеобеденный выезд на возможно большее удаление от Москвы – достигнута, так что я пешком почесал в город Сергиев Посад. Местность была слишком густонаселенной и пересеченный автодорогами, получить достаточный заряд счастья я все равно бы не смог, а идти по вечернему шоссе в сапогах с котомкой было куда приятней. Это сейчас я называю имена этих деревень и станций, а тогда в некотором смысле даже не ведал, куда заехал, так что узнать имя приближающегося селения было даже некой шпионско-разведывательной целью: вроде как продвигаюсь и рекогносцирую. Ах, если бы было можно десантироваться где-нибудь в бассейне Индигирки или Рио-Негру, уж как я был бы счастлив, скольких трудностей и испытаний хватил бы сразу же! А пока что приходилось довольствоваться суррогатом, но и эти три-четыре километра в потемках среди леса способны пощекотать нервы засидевшемуся горожанину. Возле какой-то деревушки я встретил нескольких дачниц (одна даже с полумешком картошки), выяснил, что они ждут автобуса, в разговорах об урожае крыжовника, о погоде и политике демократов хорошо провел время, вместе с полусельским людом в раздолбанном, но отважном автобусе марки ЛиАЗ комфортабельно и бесплатно прокатился до станции жэдэ, уже за полночь был в Москве и от множества впечатлений имел глубокий сон без просыпу. Были и другие вылазки в том направлении с попытками снять-купить-украсть домик, с продуктивными лирическими шатаниями в перелесках, с расспросами ориентиров; как морская рыба заплывает в реку метать икру, так и я вырывался из этого безумного города на сельские просторы, чтобы видеть небо, траву, воду и горизонт.

Другие, тоже нередкие поездки в направлении Раменское – Воскресенск были совсем уж с непонятной целью, потому что с женщиной, которая жила в городе Дзержинске, мы были просто добрыми приятелями, и избавляться от нее вроде как не требовалось. Я крутился и вокруг Белозерской, вокруг грязного, как пруд, круглого пристанционного озера, и среди тростников в голой местности Конобеево, и шел пешком вдоль железнодорожного пути мимо станций Виноградово – Золотово - Фаустово с особым переживанием в пути филологических и ономастических изюмин этих поименований, и в Раменском с пригородами, название которого, что ни говори, а когда-то значило «лес», «лесная опушка». Я множество раз вываливался наугад на станциях между Крюково и Клином и шатался там до изнеможения. Я часто ездил и в направлении Апрелевки, и не потому, что в Переделкино («Перделкино», как шутят поэты-остроумцы) существует писательский городок, а потому, что там тоже есть пути – дороги – буераки - тропы, которые ведут в неизвестном направлении с познавательной целью. Я, который больше других заявлял о ненависти к Москве, Подмосковью и всему Отечеству, за эти три года исколесил его на своих двоих больше, чем все присяжные патриоты вместе взятые (заявления о любви к отечеству происходят вообще от тех, кто мотается и живет по заграницам). И, тем не менее, вся эта местность так и не сделалась моей, я к ней просто попривык и отчасти примирился: привычка свыше нам дана. Не имея возможности (или страшась) реально и в короткий срок переселиться на любимый северо-запад, я попытался – и это понемногу получилось – реакклиматизироваться все-таки на враждебной, на не-своей территории, и здесь действительно оказалось достаточно русских местечек и бытийных био-лого-форм, которые меня с действительностью замиряли. Встречались даже совсем уж наши – от чуди, корелы и мери – названия на «га» и «ма»: Вязьма, Яхрома, Лама, Ямуга; если случалось ехать в электричке и вдруг объявляли что-нибудь этакое, я тотчас, не сомневаясь, выскакивал на платформу, даже если кругом был чахлый кустарник без всякого вида или дома-новостройки. Контролеры и проверщики билетов стали моими добрыми друзьями – настолько часто приходилось с ними препираться и объясняться по поводу бесплатного проезда. Неужели вы думаете, что если бы я имел под боком эту глупую двуногую курицу с широким захватом губ и гениталий, она позволила бы мне быть так безрассудно счастливым, свободным и любящим жизнь? Да я бы только и делал с утра до вечера, что трудился ради ее благополучия, спал у телевизора и послушно разевал рот, куда она клала бы свою стряпню; я не видел бы ничего, кроме ее постной или масляной физиономии, не слышал бы ничего, кроме ее захватнических и лукавых речей, и не вылезал бы никогда из помещений, которая эта дурища предлагала бы мне вместо прекрасного окружающего мира…

Имевшие прочность воспоминания относятся к Павелецкому и Курскому направлениям, и я попытаюсь их воспроизвести.

Местность по названиям, к счастью, не очень запомнилась, зато маршрут избрался на диво безлюдный, натурный, вдали от селитебных зон, как выражаются архитекторы, и дал стойкое, даже отстоявшееся впечатление осени, осенней грусти, природного всеохватного увядания. Помню только, что автобус рулил по витиеватой, как горная серпантина, дороге среди полей и перелесков, по облику его пассажиров и пейзажам за окном я понял, что заехал в мирный степенный сельский уголок в стороне от опасных радиоактивных изотопов урана и германия, которые циркулируют, распадаясь, по артериям столицы и пригородов, и в первой же деревне, где автобус высаживал, я вышел. Через осыпавшиеся ворота в решетках и каменных столбах вошел на территорию прекрасно запущенного парка из старых деревьев, где еще сохранились два прекрасных белокаменных дворянских особняка с напрочь облупившимся фасадом и облезлыми колоннами, со здоровым любопытством исследовал его незапертые коридоры, развороченные клозеты и комнаты, в которых на расстеленных одеялах ютились два беженца-абхазца, распространяя по всему особняку вкусный запах какого-то национального варева на основе риса, зелени и аджики (на запах и завернул), а потом двинулся куда-то прочь по тропе, заваленной красными и желтыми листьями. Справа и снизу, закрытая плотными ольхами, журчала и пованивала заплесневелая речонка с одним из местных, таких зловеще чудных названий, что обхохочешься (Злодейка, Негодяйка, Нищенка, Рвотка), но парк был хорош, воздух выстоян в конденсате осени, редок и студенист, а настроение – как у школьника, удравшего с уроков: боевое. Взгляд, хоть и не всерьез, порыскивал в поисках грибов, ноздри раздувались от аромата палых листьев, а речка внушала теплые чувства за ее мужественное стремление все-таки самоочиститься, протекая среди прибрежного хлама. Так что все было в порядке.

Здесь понадобится публицистическое отступление. Отступление, которое многим моим недоброжелателям не понравится. Но снова и снова я вынужден объясняться, чтобы быть правильно понятым. Дело в том, что мне нужно было р е д к о е пространство. Без людей. Я родился и вызревал в редком пространстве. Как та картофелина, которая одна у корня, но на два килограмма. Как та тыква, которая одна на гряде, но на двенадцать килограммов. Я был счастлив только в Ясной Поляне. Только в Ки-Уэст. Только в Фернее. Только в местечке Сегельфосс. Только на Берегу Маклая. В этом невменяемом государстве, которым управляли круглорожие воспитанники общественного откормочника, я чувствовал себя комфортно только в межзвездном пространстве на орбите, которая не пересекалась с делами плоти. На улицах Москвы я чувствовал просто физическую тесноту. Я не плыл в косяке селедок, которая из сетей тотчас поступает в засол. Я никого не презирал, ни единого человека, но остро чувствовал: вот это мое, а это не мое. Всякое помещение было не моим, прикладная идеология была не моей, книги, сочиненные дельфинами для селедок, были не моими. Открытое небо и уединение требовались для самосозерцания и покоя. Я расслаблялся только в лесу. Я понимал, что меня избивают и уничтожают; у меня крошились и разваливались зубы, в сорок лет я жевал деснами, а заказать протезы не имел средств; в пекле столицы, как живой организм в солнечной магме, я мог только вопить от боли и распадаться; я ненавидел метрополитен и телевизор как выдумки Диавола для умножения своей жатвы; мои гонители росли, как морской песок, мне месяцами никто не звонил. Уже десять лет мне пытались доказать, что я больной, или умер, или скоро умру. Как протуберанец, я пытался выбраться за край солнечной короны, из термоядерной реакции этого безумного города, но центробежные силы всякий раз втягивали меня обратно. (В те годы только-только отменяли прописку, ее заменяли приватизацией: не хватало бочкотары, такой большой улов). Это было так, как если бы из парной тебя швыряли в снег, а затем продрогшего лечили паром. Евреи, эти санитары цивилизации, уже в глаза и за глаза льстили в надежде, что я вот-вот откинусь (помня судьбы больших русских поэтов, я послал их на х.., хоть и с опозданием). Меня ковали злобные силы, чтобы показать, как закалялась сталь, кто виноват, что делать; во все стороны летела окалина, но на декоративную решетку вокруг городского особняка я все равно не годился. Была лишь робкая надежда, что удастся утишить душевные бури, успокоиться, улечься, облениться. У меня оттяпали кусок с краю, я хотел, чтобы он зарубцевался, чтобы я тянул хотя бы на восемь кило. Пусть не на двенадцать, пусть на восемь. Только бы не на килограмм.

полную версию книги