Писать Рышард Капущинский стал очень рано: в 17 лет опубликовал первую заметку в газете. По образованию он историк, по роду занятий — журналист. Главный круг интересов — страны Третьего мира. Впервые поехал за границу — в Индию — в 1956 году, и началась жизнь корреспондента: с 1962 года он работает в Африке (в воюющее Конго, рискуя жизнью, проникает тайком, без разрешения), в 1967-м — ездит по закавказским и среднеазиатским республикам Советского Союза, с 1967 года — корреспондент в Латинской Америке, с 1974-го — в Анголе, с 1974-го по 1980-й побывал в Эфиопии и Иране, потом опять в СССР — в бурное перестроечное время, потом опять в Африке… И всегда, вернувшись, садился за книгу, а потом, не дожидаясь ее выхода, снова куда-нибудь уезжал, возвращался, писал… и так всю жизнь. В конце жизни — так уж получилось — написал о величайшем (по его собственным словам) репортере всех времен — Геродоте, точнее о себе как его ученике в тени учителя. Писал постоянно, хотя в 2000 году признался, что устал от слов: «Слова подешевели. Размножились, но потеряли значимость. Они везде. Их слишком много. Они клубятся, кишат, облепляют тебя, как стаи назойливых мух. Оглушают. Мы тоскуем по тишине. По молчанию. Хочется пройтись по полю. По лугу. По лесу, который шумит, но не болтает, не тараторит, не токует». И все равно не молчал. Не считал себя вправе молчать — тем более сейчас, когда на всем свете люди, не задумываясь о последствиях, творят безрассудства, не желают, несмотря на печальный опыт прошлого, браться за ум, когда повсеместно множится жестокость, горе, несправедливость. Ведь для него профессия журналиста, писателя была не средством сделать карьеру, а миссией. На литературном фестивале в Нью-Йорке в 2004 году в ответ на вопрос, может ли литература что-либо изменить в нашем мире, он сказал: «Может. Уверен — иначе я не мог бы писать».
Пожалуй, лучшая книга Капущинского — «Император»; ее герой — эфиопский правитель Хайле Селассие, а составлена она из перемежающихся авторскими вставками саморазоблачительных «исповедей» анонимных царедворцев. В ней усматривали аллюзии на господствующий в Польше режим, но брать надо шире: это повествование о механизмах любой диктаторской власти, о взаимоотношениях двора и правителя. Читается «Император» залпом, как роман, портреты персонажей столь выразительны, что так и просятся на сцену (и в варшавском театре «Повшехны» в 1979 году был поставлен прекрасный спектакль). Не менее увлекателен (и полезен как предостережение для будущих диктаторов) «Шахиншах» — рассказ о режиме иранского шаха Реза Пехлеви и крушении этого режима (иранская революция начала 80-х была двадцать седьмой по счету, свидетелем которой оказался Капущинский). «Император» переведен на 21 язык (в том числе на русский — неприметная книжечка небольшим тиражом была издана в СССР в 1992 году), «Шахиншах» — на 12; на русском — увы, только после смерти автора — он вышел под одной обложкой с «Императором» в издательстве «Логос» в 2007-м. О крахе другого режима, советского, в частности, рассказывается в «Империи» (1993), где собраны впечатления Капущинского о поездках по СССР — от дальнего севера до южных окраин — в разные годы, вплоть до 1993-го. И «фронт» разворачивающихся в стране событий в эпоху перемен (1989–1991) прибавился к двенадцати настоящим фронтам, на которых автор за свою жизнь побывал. И тут он смело кидался в самое пекло, едва не погиб «при исполнении», как случалось уже не раз (чуть не утонул у берегов Занзибара, умирал от тяжелейшей малярии в Уганде и от жары и жажды — в Сахаре, четырежды чудом избежал расстрела): в Баку в 1989-м лежал один с высокой температурой, в полубреду, в квартире, брошенной бежавшими от погромов хозяевами. (А 14 декабря, еще не оправившийся, выстоял на лютом морозе длинную очередь в московский Дворец молодежи, чтобы проститься с Андреем Сахаровым.)
Проводя годы за пределами своего отечества, Капущинский не отрывался от польской реальности. В один из самых драматических моментов истории Польши — в августе 80-го, когда на Балтийском побережье начались массовые акции протеста и впервые громко заявила о себе «Солидарность», — он мчится туда, к бастующим рабочим Гданьской судоверфи. В еженедельнике «Культура» печатались его страстные репортажи, констатирующие и приветствующие рождение новой Польши; с его легкой руки в обиход вошел термин «роболь» — не рассуждающий, покорно тянущий лямку работяга, на смену которому пришел новый рабочий, наконец очнувшийся и выступивший в защиту своих прав; это великой важности событие он назвал «Праздником Распрямившихся Спин, Поднятых Голов».