И еще узнал я, что в мире существует двести копий знаменитой картины и что сто восемьдесят четыре из них сделал флорентийский художник Антонио Бэн. По его словам, он во всем следует традициям мэтра, кроме одной. Леонардо писал восковыми красками. Бэн же — масляными, что в семь раз (?) скорее. Но чтоб придать своему полотну «восковой» вид, он кладет его в печку к булочнику, чтобы образовались маленькие трещинки, придающие вид старины. Когда я это прочитал, мне стало почему-то немного страшно. Впрочем, взглянув на самодовольно-благополучную физиономию синьора Бэна в каком-то из журналов и узнав, что первую свою копию он написал в пятнадцать лет (сейчас ему шестьдесят восемь), я понял, что свой бизнес в жизни он сделал.
Переполненный всеми этими сведениями, я отправился в Лувр. В Большой галерее не было ни души, если не считать служительницы, уютно, совсем как в Эрмитаже, дремавшей на своем стуле. Джоконда мирно висела, не подозревая об ожидавших ее перипетиях, в золоченой раме на широком простенке между двумя окнами, обращенными к Сене.
Как всегда, когда встречаешься с великим произведением искусства, немного волнуешься. То ли боишься разочароваться, не уловить того, о чем столько читал и слыхал, то ли сам факт, что вот стоишь перед чем-то великим, бессмертным, так сильно действует на тебя, — не знаю. Вот так стоял я перед Джокондой… Стоишь и смотришь. И не хочется отходить. Почему? Поражен красотой? Но так ли уж она красива? Желтовато-матовое лицо, бесцветные губы, отсутствие бровей… Нет, все-таки красива. Но не это поражает. Глаза? Неразгаданная до сих пор улыбка? Руки? Возможно. Впрочем, нужно ли во всем этом разбираться? В конце концов мне так же безразлично, красивы ли черты лица у этой дамы, как и то, страдает ли она астмой или сколько в ней сантиметров роста. Я долго стоял перед Самофракийской Победой. Она неожиданно возникает перед тобой на широкой лестнице Дарю, озаренная лучами невидимых прожекторов, и кажется, вот-вот оторвется от земли, увлекая тебя за собой. Стоишь перед ней завороженный, и нет тебе никакого дела, что у скульптуры нет головы: ты не замечаешь этого…
Помню еще в детстве в «Ниве» я увидел фотографии конкурса, проведенного среди скульпторов на восстановление рук Венеры. Это было давно, но я до сих пор помню, что даже тогда, мальчишке, мне показалось это святотатством.
Нет, дело, очевидно, не только в красоте форм, не во внешней завершенности (вспомним опять же гробницу Медичей Микеланджело), а в самом духе произведения, умении проникнуть в существо вещи, в том, что и отличает искусство от неискусства.
Ле Корбюзье писал когда-то, что настоящее произведение искусства (речь шла об архитектуре) прекрасно и в своих развалинах. Парфенон, несмотря на разрушение, по-прежнему остался непревзойденным памятником архитектуры, а разрушенный дворец рококо не более как груда кирпича. Турецкие пушки не смогли убить Парфенон, они могли только повредить его, идея же, мысль, а значит, и красота его сохранились. Во дворце рококо все поверхностно, там и сохраняться нечему.
У Самофракийской Победы нет головы, но есть могучие крылья, порыв, торжество, упоение победой. Она точно парит над вами, зовет, увлекает… Венера Милосская лишена рук, торс ее весь чем-то иссечен, поврежден, но ты этого не замечаешь. Неведомые мастера древней Греции сумели создать и донести до нас сущность человеческой красоты, поэтому мы называем их гениями. И Леонардо да Винчи тоже… Может, потому Монна Лиза и улыбается так загадочно, что она давно уже знает, а мы только пытаемся разгадать, в чем же секрет ее красоты…
В галерее Медичи — в том же крыле Лувра, что и Джоконда, — висят полотна Рубенса — двадцать одно полотно, воспевающие величие Марии Медичи, ее жизненный путь со дня рождения до смерти. Рубенс был великим художником, но как же все-таки меркнут эти грандиозные, многословные, шуршащие шелком, звенящие медью фанфар полотна перед скромным по своим размерам (77x55 см) портретом прекрасной флорентийки…