Подобным же образом построено и намеченное Фетом незадолго до смерти «большое» собрание стихотворений.
В плане неосуществленного нового издания, составленном Фетом в 1892 г., «Еще одно забывчивое слово…» включено в раздел «Элегии и думы» (см. состав раздела в изд.: [Фет 1959, с. 81 — 124], чем подчеркнут его философский характер. Впрочем, в составе раздела любовная тематика доминирует или присутствует в тридцати одном стихотворении из семидесяти четырех.
Воспоминание, скрыто присутствующее в стихотворении «Еще одно забывчивое слово…», составляет ключевой мотив некоторых других текстов раздела, например это воспоминание — воображение в стихотворении «Целый заставила день меня промечтать ты сегодня…» (1857).
С воспоминанием сроднен мотив вины, автобиографическим подтекстом которого является вина перед давней возлюбленной — Марией Лазич («Не спится. Дай зажгу свечу. К чему читать?», 1854). Мотив вины соседствует с отвержением воспоминания о любви («Старые письма», 1859 (?)).
Вина порой сочетается с жаждой смерти как перехода в небытие, в ничто: «Скорей, скорей в твое небытие!» («Ты отстрадала, я еще страдаю…», 1878). И здесь же, как и в стихотворении «Еще одно забывчивое слово…», рассвет, свет — огонь и весна — метафоры любви[150]:
(«Ты отстрадала, я еще страдаю…»,1878)
Иногда выражены ненужность воспоминаний о любви, отказ от мысли возвратить прошлое, приятие будущей старости («О нет, не стану звать утраченную радость…», 1857). Старость — синоним разлуки и как бы расплата за вину:
(«Прости! во мгле воспоминанья…», 1888)
Потерянное счастье и разлука могут трактоваться как абсолютные:
(«Светил нам день, будя огонь в крови…»,1887)
И само прошлое и воспоминания о нем — мир, обитель страданий:
(«Всё, что волшебно так манило…»,1892)
Но, с другой стороны, воспоминание о возлюбленной — это счастье бытия и высокий и радостный долг, как причастность к бессмертию:
(«Томительно-призывно и напрасно…», 1871)
Возможным оказывается воскрешение умершей возлюбленной силой воображения:
(«В тиши и мраке таинственной ночи…», 1864 (?))
Но воскрешение любви в старости оказывается кратким и трагическим:
(«Дул север. Плакала трава…», 1880 (?))
Ценность воспоминания утверждается вопреки тому, что «О, как ничтожно всё!» в стихотворении «Страницы милые опять персты раскрыли…» (1884).
Впрочем, воспоминания о былом и о возлюбленной могут быть и спонтанными, совершенно непроизвольными, чисто ассоциативными, как в стихотворении «На кресле отвалясь, гляжу на потолок…» (1890)[151].
Разнообразна и трактовка счастья и горя. Воспоминания о счастье отрадны, они сочетаются с отказом от мыслей о печальном грядущем: «Надолго ли еще не разлучаться, / Надолго ли дышать отрадою? Как знать! / Пора за будущность заране не пугаться, / Пора о счастии учиться вспоминать» («Опавший лист дрожит от нашего движенья…», 1891).
Но одновременно вся жизнь оценивается как бессмыслица и потому отвергается («Ничтожество», 1880), отринуты даже вечная жизнь, воскрешение («Никогда», 1879)[152].
150
В другом стихотворении раздела, «Когда читала ты мучительные строки…» (1887), вечерняя заря представлена как символ любви героя. Этот образ контрастирует с метафорой горения вопреки угасшему вечернему дню в «Еще одно забывчивое слово…».
152
Истолкование стихотворения «Ничтожество» как религиозного (как опыта «метафизической поэзии»), пусть это и «одно из самых пессимистических стихотворений Фета» [Шеншина 1998, с. 71–73], не основывается на реальных доказательствах, на данных текста.