Выбрать главу

Я встретил эту женщину в Доме художника, который нынче занимает один из корпусов Академии, где она и родилась. Почти на сорок лет раньше, чем на свет появился я. Ее рукопожатие было сильным, мужским: от отца она унаследовала не только масть — иссиня-черную, но и профессию. Она была чем-то похожа на индианку с крупными, четко вырубленными чертами лица, орлиным носом и крепким подбородком, и все в ней было ярко, значительно и удивительно непосредственно. «Зоара… — мечтательно протянул классик израильской живописи Мордехай Ардон, когда в Париже, бережно касаясь сухой лапки, которую пожимали Кандинский, Клее, Гроппиус, я передал ему привет. — Красивой никогда не была, неотразимой — всегда…»

Она жила во флигеле корпуса, в котором сейчас находится факультет архитектуры, и много часов провел я там, сидя у камина, слушая рассказы, в которых оживала эпоха, о которой мне приходилось только читать. Эпоха, которую хрипловатый голос Зоары делал осязаемой и зримой. Мы оба знали, что пусть не здесь и пусть не сейчас, но по крайней мере в одной из тех параллельных вселенных, в существовании которых убеждены физики, у нас был бурный яркий роман, сполохи которого освещали нашу встречу в Иерусалиме восьмидесятых.

«А жалко, голубчик, — сказал она как-то, сверкнув своим черным вороньим глазом, — что не родился ты этак лет на сорок пораньше».

Их дом находился на самой окраине Иерусалима, и, когда Борис Шац выходил с ней вечерами на прогулку, она, сидя на отцовских руках, тянулась к луне, страстно желая схватить этот светящийся диск, а когда не получалось, в гневе колотила отца по широким плечам — характер проявлялся уже тогда. Их дом был местом, где встречались лучшие люди того времени, а еще там проводились музыкальные вечера — одно из двух фортепьяно, которые имелись в наличии в Иерусалиме, было у Шацев. Был у них (также редкость) граммофон и коллекция пластинок. Особой любовью детей пользовались записи Шаляпина, и они запихивали в граммофон хлебные крошки, чтобы подкормить неутомимого певца, и Шацу приходилось втихаря от детей регулярно чистить волшебную машину.

Однажды Зоара позвала меня к себе: «По-русски не читаю и не хочу, чтобы после моей смерти эти книги выбросили на помойку». Я бережно перелистывал страницы книг, давно ставших библиографической редкостью: тома прекрасных изданий XIX века, первоиздания Толстого, Чехова…

«А это, извини, я тебе дать не могу. Это подарили моим родителям — видишь надписи? Пастернак, Жаботинский…»

Какое же искусство насаждал в этой дикой стране великий энтузиаст Борис Шац? Чтобы это узнать, совершенно не обязательно видеть работы художников той эпохи (хотя среди них есть лица, заслуживающие исключительного внимания, такие как Лилиен, Рабан, ученик Серова Абель Пэн), достаточно зайти в Дом художника, где в вестибюле, справа от входа, висит огромная фотография начала прошлого века, изображающая двух людей у входа в этот самый дом. Один из них одет в арабский бурнус, а другой — в европейскую тройку, в шляпе и с тростью в руках. Пикантность ситуации заключается в том, что человек в шляпе — это Аль-Хуссейни, богатый араб, продавший Шацу землю, а личность, закутанная в ориентальную простыню, — сам прародитель израильского искусства. Увы, то, что делал Борис Шац со товарищи, отнюдь не было ни еврейским, ни израильским искусством. Это был старый (тогда новый) добрый европейский ар-нуво, где еврейского были разве что библейскиесюжеты. Но сюжет не может стать основой национального искусства — иначе Рембрандт был бы признан величайшим еврейским художником всех времен. Национальное искусство — это в первую очередь особое отношение к фундаментальным основам пластики: цвету, ритму, фактуре. Кстати, замечательным примером в этом смысле является процесс, проходивший параллельно в Париже. Кого только не было там в эти годы! Японцы — Фуджита, итальянцы — Северини, испанцы — Пикассо, русские — Поляков, евреи — Сутин… Однако умные французы отнюдь не поторопились обозначить всю эту огромную компанию гениев как неотъемлемую часть французского искусства. Парижская школа — вот как они определили творчество этих людей. А рядом параллельно расцвел фовизм — течение, в котором чужаков не было совсем — ну разве что два бельгийца — Вламинк и Ван Дон-ген, однако каждому хорошо известно, что бельгийцы — это не что иное, как испорченные французы, не более того…