— Главное, не перепутать, — твердила Мауд, выдавая ей очередное лицо и с ним вместе анкету. — Это госпожа Флуссер, мать знаменитого профессора Давида Флуссера, специалиста по раннему христианству. Он приехал в Палестину в 1939 году. В его биографии и словом не упомянуто о том, что стряслось с его матерью. Она работала в пошивочной, ужасно симпатичная. Сшила мне из старья платье и кофту. Но это не вся история. А дело было так: однажды мы с мамой и сестрой получили повестку на транспорт. Мы спрятались, а наши вещи отправили в Освенцим… Поезд должен был увезти тысячу единиц хранения, ровно. Кто были те трое, которых отправили вместо нас? Как ты думаешь, сохранились финальные списки? Если да, то наши имена должны быть вычеркнуты, а их вписаны.
— Последние списки сожжены нацистами.
Ложь, произнесенную уверенным голосом, легко принять за правду. Мауд вернулась к платью, которое ей сшила мать знаменитого в будущем профессора.
— А я шила юбки из разноцветных тряпочек, вырезанных ромбиками, для куклы Оленьки. Крик терезинской моды. В нашей комнате была одна модница, которая меняла еду на тряпки и так исхудала, что заболела туберкулезом.
— Где госпожа Флуссер? — спросила Маня, обмакивая палец в клей.
— Ее нет, — ответила Мауд.
Маня вытерла палец салфеткой.
— А почему ваши дети вам не помогают?
— У каждого есть тайна, — ответила Мауд. — Она в сердце. Я свою тайну спрятала в несгораемый сейф. Ведь сердце невзначай может остановиться…
— А где сейф, дома? — спросила Маня.
Мауд заплакала. Слезы размыли ксероксные лица семьи Шпрингер. Ничего, есть копии!
— Нет. В банке «Апоалим». Эти фотографии тоже оттуда. Мои дети их никогда не видели.
— А что там еще? — спросила я.
— Много чего. Целый чемодан…
— Вещей из Терезина?
— В том числе. Можно мне принять душ?
Мауд мылась, я кормила Маню обедом.
— Из всех твоих старушек эта казалась самой нормальной, — сказала Маня, уминая борщ за обе щеки. — Но и самая нормальная не того, — покрутила она пальцем у виска.
— А разве это не ты писала сама себе записки от мальчиков и прятала их в железную коробочку из-под монпансье? «Маня, я тебя люблю, завтра поцелую». Твоя тайна умещалась в коробочке, а Мауд пришлось купить несгораемый шкаф.
Маня отпросилась в гости к подружке, а я вернулась к заваленному бумагами столу, распечатала мелким шрифтом два длиннющих текста. Один про подругу мамы Мауд, одинокую старую деву Лоли Шпрингер, у которой были щуплая и очень нервная мать и старый седобородый отец в пенсне, больной душевно и физически. Когда-то Лоли была юной и играла в теннис, эта единственная фотография со времен молодости ее родителей хранилась у Мауд. В 1941 году родители отправили Мауд к Лоли — доводить до совершенства разговорный немецкий, — что они себе думали, осталось неясным, но ей пришлось отдаться в руки синему чулку, тщедушной женщине в очках и в заношенной трикотажной робе до пят. От Лоли пахло одиночеством, и этот запах застрял в ноздрях Мауд. Лоли расстреляли в Барановичах в июне 1942 года, а ее родителей уничтожили в газовой камере Освенцима в октябре того же года.
Густа и Рут Зборовиц, Густа Штайнер, 1939. Архив Е. Макаровой.
Другой рассказ был о Густе, двоюродном брате Мауд, и его отце, овдовевшем Йозефе, которому пришлось растить сына, чтоб вдвоем с ним погибнуть в Барановичах.
— А как ты думаешь, самоубийцу в Зал имен примут?
Мауд вернулась из душа чистенькая, мытенькая, нашла в куче бумаг отца.
— Посмотри на него! Франт, каких свет не видел, и вот что сотворил… Вырезай его сама.
Вырезала. Оставила его без ног и без тросточки, но и так он в квадратик не уместился. Пришлось отрезать низ пиджака. Приклеили, тютелька в тютельку.
— Теперь Густа, — памятуя о разрушительном действии влаги, Мауд держала наготове носовой платок. — Смотри, какой толстяк! Похудел бы — стал бы сердцеедом… Видно по чертам лица — глаза большие, карие, кудри густые, цыганские, носик вздернут… Мы были не разлей вода. Вместе играли, гуляли, проказничали, но и вели умные беседы. Летом, по воскресеньям, я спозаранку заявлялась в волшебный дом неподалеку от замка. Дядя Йозеф с моим прадедушкой купили его, когда выбрались из еврейского квартала. В подвале располагалась кожевенная лавка. О, этот запах! И по сей день упоительный запах кожевенной фабрики или просто сапожной мастерской переносит меня в далекое и, наверное, самое счастливое время…
Густа, где он постарше и расчесан на косой пробор, легко отрезался от Йозефа с огромным лбом в тройке и при галстуке — на фотографии они едва касались лбами.