Выбрать главу
Тумэ, ромалэ, тумэ, добрые люди… Пожалейте вы годы мои…

Это была песня Ильи. Он всегда пел ее со старшей дочерью, с их слепой Дашкой, которая теперь тоже бог ведает где…

Настя закрыла глаза. Привычно вызвала в памяти темное, некрасивое лицо мужа, жесткие черты, черные, чуть раскосые, диковатые глаза с голубыми белками. Двадцать два года прошло с того осеннего дня, когда брат и сестра Смоляковы, Илья и Варька, впервые появились в московском хоре – пахнущие дымом, дикие, настороженные, готовые в любую минуту послать все к черту и уехать обратно в табор… Почему, за что она полюбила Илью – таборного цыгана, конокрада, лошадника, так непохожего на тех, кто до сих пор окружал ее? Почему пошла за ним девчонкой, не оглядываясь, не боясь ничего, бросив Москву, славу, поклонников, жениха-князя? Почему терпела всю тяжесть таборной жизни, почему не пожалела красоты, кинувшись однажды разнимать драку между цыганами-конокрадами и мужиками, закрыв собой мужа и получив эти борозды, изуродовавшие лицо? Почему никогда ни о чем ни на минуту не пожалела? Что такое оказалось в том некрасивом, молчаливом парне с сумрачным взглядом из-под сросшихся бровей? Может, он взял ее голосом – своим хватающим за душу, невероятной красоты голосом, какого Настя не слышала больше ни у кого? Может, тем, что Илья любил ее и как мог берег от тяжести кочевой жизни, старался не обидеть, ни разу не поднял на нее руки? Другие женщины… Да, у Ильи они были. Но и с этим Настя смогла смириться, чувствуя в глубине души, что Илья никогда не оставит свою семью. Она знала это… и ошиблась.

Настя отложила гитару. Закрыла глаза, вспоминая то грозовое, душное лето, тот красный от падающего за церковь солнца вечер, и эту самую комнату, и полосы заката на стене, и застывшее лицо мужа. Тогда Настя собрала все силы, чтобы сказать ему: «Уходи». Из-за Маргитки, красавицы-плясуньи с недобрыми зелеными глазами. Из-за семнадцатилетней девочки. Из-за своей племянницы, приемной дочери Митро. Целое лето девчонка была любовницей Ильи, целое лето они встречались на задворках самого запущенного в Москве Калитниковского кладбища. И позже Настя поняла: они оба совсем ошалели от любви, раз пошли на такое. Ведь Илье тогда было уже под сорок, и у них с Настей было шестеро детей, и старшую, Дашку, слепую красавицу, уже просватали.

Дашка не была родной дочерью Насти. Ее, двухмесячную, подбросили в корзине к порогу их дома, и Илья даже не стал отпираться: до того был похож на него этот коричневый, орущий, сучащий ножками комочек. Разумеется, комочек этот остался с ними: цыгане никогда не бросали детей, ни законных, ни «грешных». Потом родился Гришка, потом год за годом сыпались остальные мальчишки, но Настя точно знала, что никого из своих детей Илья не любил так, как Дашку. Девочка ослепла двух лет от роду, когда в степи их табор накрыло небывалой силы ураганом, и на глазах у Дашки молния ударила в столетний каштан. Все цыгане глядели на иссиня-белый столб огня, вдруг выросший посреди степи, но почему-то лишь маленькая Дашка перестала после этого видеть.

А выросла красавицей, тоненькой, стройной, с густой каштановой косой, с отцовскими черными, чуть раскосыми глазами – всегда неподвижными… Женихов, правда, на эту красоту не находилось: цыгане не хотели брать в семью слепую. И Илья, и Настя, и сама Дашка давно смирились с тем, что ей придется остаться вековушей. Но все изменилось, когда они всей семьей приехали в Москву, к Настиной родне. И в первый же день Илья увидел Маргитку, приемную дочь Митро, красавицу, зеленоглазую плясунью, незаконную дочь купца и жены Митро – хоровой цыганки, «смертную любовь» первого московского вора Сеньки Паровоза.

Настя ни о чем не догадывалась до последнего. Ей и в голову не могло прийти, что между Ильей и девочкой-цыганкой может что-то загореться. И не только потому, что Митро был им родственником, не только потому, что девчонка была девственна, как любая цыганская невеста, не только потому, что Илья был женат… Нигде, ни в таборе, ни в городе, среди цыган не было принято крутить любовь «со своими». Цыгане пробавлялись русскими любовницами, жены смотрели на это сквозь пальцы, зная: муж никогда не уйдет из семьи. Делай что хочешь, спи с кем хочешь, но не оставляй детей – таков был закон. Бросишь свою семью – и никто из цыган не подаст тебе руки, отвернутся самые близкие люди, не поздоровается даже родной брат. И кто из цыган решился бы заплатить такую цену? И еще страшнее была связь с чужой женой, с чужой дочерью, с чужой сестрой. За такое просто убивали, и Илья это знал. Не могла не знать и Маргитка, для которой с потерей девственности терялась и всякая надежда выйти замуж, которую ждали впереди лишь унижение, позор, насмешки цыган и проклятие родителей. Да, все это было так… и все-таки они начали встречаться.

Настя ни о чем не подозревала. Ее в то лето беспокоила судьба дочери, Дашки. От нее неожиданно для всех потерял голову брат Маргитки, Яшка, семнадцатилетний гитарист, упрямый и сильный парень. Илья воспротивился было, но Яшка пошел напролом, уговорил своих родителей заслать сватов, «заморочил голову», по выражению Ильи, самой Дашке, и осенью должны были сыграть свадьбу. И сыграли бы… не застань Дашка однажды собственного отца целующимся в темных сенях с Маргиткой. Слепая дочь ничего не могла увидеть, но, видимо, услушала достаточно, потому что прямо из сеней вылетела на улицу, под ледяной дождь. На другой день Дашка свалилась в лихорадке. Две недели Дашка металась в жару, бредила беспрерывно отцом и Маргиткой, и Настя, неотлучно находившаяся при дочери, только тогда и узнала обо всем: о трех месяцах тайной любви мужа и семнадцатилетней племянницы; о том, что они собирались вдвоем бежать в Бессарабию, и даже о том, что Маргитка, кажется, беременна. Это была догадка самой Дашки: Илья, по ее словам, еще ничего не знал.

Бежать с любовницей в Бессарабию Илья, однако, отказался, и Маргитка уехала без него. Уехала с братом Яшкой, который случайно застал ее, зареванную и растерянную, за увязыванием вещей. За несколько минут Яшка заставил ее рассказать обо всем, понял, что оставлять беременную невесть от кого сестру в Москве нельзя (под угрозу вставала репутация всей семьи), но и отпустить ее одну тоже было невозможно. Яшка принял единственно допустимое решение: ехать с Маргиткой самому. Нужно было торопиться, и Яшка успел лишь на минуту забежать к еще лежащей в постели невесте, чтобы рассказать ей обо всем и поклясться, что при первой же возможности вернется за ней. Больше ни его, ни Маргитки никто не видел в Москве…

В полуоткрытое окно пробрался сырой сквозняк, шум дождя стал отчетливее, и Настя, не вставая, прикрыла створку. Склонилась над столом, опустила голову на руки. Подумала о том, что хуже той осени у нее не было дней в жизни. Даже когда она лежала в больнице с изуродованным лицом, даже когда цыганки сплетничали ей об изменах Ильи, даже, грех сказать, на недавних похоронах отца ей не было так плохо, как в ту дождливую осень. Хуже всего было то, что Настя знала обо всем, что произошло, все понимала и никому ничего не могла рассказать. Не могла даже успокоить Митро и Илону, которые чуть с ума не сошли, когда их старшие дети исчезли из родительского дома. Шум из-за этого побега поднялся страшный, вся цыганская Москва гудела, спорила и сплетничала о несчастье в семье Дмитриевых. Предположения высказывались самые невероятные: среди женщин нашлись даже такие, которые вспомнили, что Яшка и Маргитка – не кровные брат и сестра, а значит, чем черт не шутит… Настя теряла последнее терпение, слыша такие разговоры, кричала на баб, обзывала их проклятыми сплетницами, плакала от злости прилюдно, но поделать с цыганками ничего было нельзя, и языки в каждом доме на Живодерке чесали больше месяца. Но тяжелее всего было смотреть, как убивается Илона, постаревшая за этот месяц на десять лет, утешать Митро, который первый раз на памяти Насти был совершенно выбит из колеи и мог только растерянно спрашивать: «Но куда же их черт понес, Настька? Совсем ничего не понимаю… Маргитка-то ладно, всю жизнь безголовой была, но Яшка-то, Яшка… Куда их нелегкая погнала? И зачем, зачем?!»