Казнь второго преступника прошла в том же порядке, что и казнь первого.
Первый еще не принял вертикального положения, а второй уже в свою очередь закачался в воздухе.
Смерть была медленной: во-первых, потому что мешок не давал веревке затянуться на шее так же туго, как если бы та была голой, а во-вторых, потому что палач, явно неопытный в своем ремесле, не тянул осужденных за ноги и не садился им на плечи.
Такую предупредительность, принятую на Западе, не считают нужным проявлять на Востоке.
Было видно, как на протяжении трех минут повешенные судорожно дергали локтями, потом движения их ослабли и, наконец, прекратились совсем.
И тогда пришла очередь муши.
Это был парень лет девятнадцати, смуглокожий, худой и слабого сложения; когда с него сняли рубаху, стало заметно, что все его тело дрожит.
От холода ли, как у Байи? Не знаю.
Тысяча солдат, поставленных в две шеренги по пятьсот человек в каждой, с промежутком между шеренгами в пять футов, стояли в ожидании, держа в руке по тонкому гибкому пруту толщиной с мизинец.
Руки осужденного привязали к прикладу ружья; унтер- офицер взялся за это ружье, приготовившись идти задом, чтобы приноровить шаги осужденного к своим; два солдата, которым тоже предстояло идти пятясь, приставили
штыки к его груди, в то время как два других стали позади него, упершись штыками в его спину.
Привязанный таким образом за руки и заключенный между четырьмя штыками, муша не мог ни ускорить шаг, ни замедлить его.
Распорядитель экзекуции подал первый сигнал.
Тотчас же тысяча солдат одновременно, словно на военных учениях, со свистом рассекли воздух батогами.
Этот свист, как уверяют, является если и не самой ужасной, то, по крайней мере, самой устрашающей подробностью экзекуции.
На сотом ударе кровь брызнула из десятков разрывов на коже, на пятисотом спина превратилась в одну сплошную рану.
Если боль превышает силы осужденного и он лишается сознания, экзекуцию приостанавливают, дают ему какое-нибудь подкрепляющее лекарство и затем продолжают ее.
Муша стойко выдержал тысячу ударов, не потеряв сознание. Кричал ли он? Это неизвестно: барабанщики, шедшие следом за осужденным и на ходу бившие в барабаны, не давали возможность слышать его крики.
На плечи ему набросили рубашку, и он пешком возвратился в Тифлис.
Недели через две он уже более не думал об этом и отправился отбывать восьмилетнюю каторгу в Сибирь.
Из всего этого он должен сделать вывод: если когда- либо ему придется еще раз закапывать труп, следует постараться, чтобы из-под земли не высовывалась нога.
XXXVII. ТИФЛИС: О ТЕХ, КОГО ЗДЕСЬ ЕЩЕ НЕ ВЕШАЮТ
Пока мы устраивались в своей новой квартире, барона Фино, находившегося в гостях у княгини Чавчавадзе, известили о нашем приезде, и он явился к нам с присущим ему хорошим настроением и веселым задором, которые известны всем знавшим его во Франции.
Консульское звание сделало его серьезным в отношении государственных дел и строгим в отношении интересов своих соотечественников, но в обычной жизни это все то же открытое сердце и все тот же очаровательный ироничный ум.
Я не виделся с ним с 1848 года. Он нашел меня потолстевшим, а я его — поседевшим.
В Тифлисе его просто обожают. Из ста пятидесяти трех француженок и французов, составляющих здешнюю колонию, нет ни одного и ни одной — а это неслыханно! — кто не отзывался бы о нем с похвалой, причем не с той пошлой похвалой, какую диктуют приличия, а идущей от всего сердца.
Что касается грузин, то они боятся лишь одного: как бы у них не отняли их барона Фино.
Если же говорить о грузинках, то я еще недостаточно долго прожил в столице Грузии, чтобы выяснить, что они думают о нашем консуле.
Барон поспешил прийти, чтобы предложить нам столоваться исключительно у него все то время, пока мы будем находиться в Тифлисе.
Я был настроен отказаться от этого предложения.
— Сколько времени вы намерены пробыть в Тифлисе? — спросил он.
— Ну, я хочу провести здесь месяц.
— А имеете ли вы три тысячи рублей на расходы в течение этого месяца?
— Нет.
— Что ж, тогда я советую вам принять мой стол, как вы приняли гостеприимство Зубалова. У меня налаженное домашнее хозяйство, так что я едва почувствую ваше присутствие, исключая то удовольствие, какое оно мне доставит, тогда как вы, каким бы образом вы ни питались, даже если вы станете есть лишь хлеб и масло — причем масло будет скверное, — все равно окажетесь разорены, покидая Тифлис.
Видя, что я продолжаю колебаться, он извлек из кармана какую-то бумагу и произнес:
— Вот, к примеру, смотрите, сколько издержала за шестьдесят шесть дней одна из наших соотечественниц, счета которой я оплатил позавчера. Это бедная горничная, привезенная сюда княгиней Гагариной. Взяв расчет у княгини, она не захотела идти в гостиницу, поскольку это было для нее слишком дорого, и в итоге поселилась у колбасника-француза, чтобы жить у него как можно бережливее. Так вот, за шестьдесят шесть дней она издержала сто тридцать два рубля серебром, или пятьсот двадцать восемь франков!
Все это не показалось мне достаточно убедительным доводом для того, чтобы в течение целого месяца создавать подобные неудобства милейшему консулу, как вдруг появился парикмахер, за которым я послал, чтобы он постриг мне волосы.
— Ну и что вы велите ему сделать? — поинтересовался Фино.
— Постричь меня, а заодно и побрить.
— После вас я, ладно? — вмешался в разговор Муане.
— Пожалуйста.
— Сколько вы платите в Париже за стрижку и бритье? — спросил меня Фино.
— Один франк, а в особых случаях полтора франка.
— Что ж, сейчас вы увидите, сколько это стоит в Тифлисе.
Парикмахер постриг и побрил меня, затем постриг Муане; что же касается Калино, который, будучи студентом, еще только ожидает, когда у него появится борода, и в ожидании этого стрижется под бобрик, то парикмахер до него даже не дотронулся.
— Сколько мы вам должны? — спросил я своего соотечественника, когда все было кончено.
— О Господи, сударь, три рубля.
Я попросил его повторить.
— Три рубля, — бесстыдно повторил он.
— Как? Три рубля серебром?
— Три рубля серебром. Вам сударь, должно быть известно, что указ императора Николая отменил рубли ассигнациями.
Я вынул из дорожной сумки три рубля и отдал их ему. Это составляло двенадцать франков нашими деньгами.
Парикмахер поклонился мне и вышел, попросив у меня разрешение сделать из моих остриженных волос булавочную подушечку для жены, которая была моей большой поклонницей.
— А если бы его жена не была моей большой поклонницей, — спросил я Фино, когда парикмахер вышел, — сколько бы это мне стоило?
— Это нельзя даже представить, — ответил Фино. — Угадайте, сколько цирюльник требует с меня за то, что он посылает ко мне три раза в неделю своего помощника- парикмахера? Я подчеркиваю, обратите внимание, парикмахера, потому что я ношу свободно растущую бороду.
— В Париже у меня есть брадобрей, который за шесть франков приходит ко мне из Монмартра каждый второй день.
— Полторы тысячи франков в год, мой милый друг!
— Фино, я столуюсь у вас!
— Ну а теперь, — произнес Фино, — поскольку мне удалось добиться всего, чего я хотел, а иных целей у моего прихода сюда не было, я возвращаюсь завершать обед у княгини Чавчавадзе, которой вы будете представлены мною завтра.
Фино не мог доставить мне одновременно большей чести и большего удовольствия.
Дело в том, что князья Чавчавадзе происходят от Андроника, низвергнутого императора Константинополя, а княгиня Чавчавадзе, урожденная принцесса Грузинская, — та самая дама, которая была похищена Шамилем и обменена в Чир-Юрте на его сына Джемал-Эддина.
— Кстати, — сказал Фино, снова появляясь в дверях, тогда как мне казалось, что он был уже далеко, — сегодня вечером я приду за вами и вашими спутниками, чтобы проводить вас в театр. У нас тут итальянская труппа: дают «Ломбардцев», и вы увидите наш театральный зал.