— Да, летом, — ответил Муане.
Я привык к такому ответу. Зябкий характер Муане — чтобы лучше выразить свою мысль, я хочу приложить этот эпитет, чисто физический, к понятию чисто нравственному — так вот, повторяю, зябкий характер Муане отзывался этим возражением на все мои похвалы местностям, через которые мы проезжали.
Правда, он говорил как пейзажист, и в этой постоянной жалобе, которая слышалась от него со времени нашего приезда в Петербург и которую можно было извинить, если только она нуждалась в извинении, тремя или четырьмя приступами лихорадки, ощущалось в равной степени сожаление, что нельзя увидеть листву, и недомогание, вызванное ощущением холода.
После того как в отношении столь неожиданных и столь поздних гостей, как мы, были проявлены все мыслимые заботы, в нашу комнату вошел нукер и поинтересовался, не нужно ли нам что-нибудь еще.
— Все прекрасно, — ответил я, — мы здесь, словно во дворце Махмуд-бека.
— Нам недостает лишь баядерки, — со смехом произнес Муане.
Нукер попросил объяснить слова француза, и Калино перевел их ему на русский язык.
— Сейчас, — ответил нукер и вышел.
Мы не обратили никакого внимания на это двусложное слово, которое в России, а в расширительном смысле и на Кавказе, звучит, словно эхо, после любой вашей просьбы.
Нукер ушел, и каждый из нас стал устраиваться на своем месте.
Муане и Калино заняли самую большую комнату, а я — самую маленькую.
Луна только что взошла, и я видел, как ее лучи слегка касаются моих окон, словно испуганные горящим в комнате светом. Вокруг всего дома тянулся большой балкон. Я вышел на него, чтобы в предвкушении завтрашнего дня полюбоваться пейзажем.
К моему великому удивлению, в глаза мне бросился прежде всего часовой, прохаживавшийся под моими окнами.
Он не мог быть поставлен здесь для охраны нашего багажа, поскольку весь наш багаж внесли в дом.
Он не мог быть поставлен здесь и для оказания почестей моему чину: вспомним, что в моей подорожной я значился в ранге генерала, но ведь никто в Нухе не видел моей подорожной.
Неужели я арестован и являюсь пленником, сам того не зная? Однако это предположение было наименее вероятным из всех возможных.
Поскольку лишь оно одно могло вызывать у меня тревогу, но было при этом маловероятным, я вернулся в комнату, лег в постель и, погасив свечу, заснул сном человека, который ни в чем не может себя упрекнуть, за исключением нескольких глав, посвященных императору Павлу, и при этом вовсе себя за них не упрекает.
Сон этот продолжался минут десять—пятнадцать, как вдруг я услышал, что моя дверь отворилась: раздавшийся при этом шум, каким бы легким он ни был, тотчас разбудил меня.
Я посмотрел в ту сторону, откуда донесся шум, и увидел нашего нукера, сопровождавшего женщину под большим татарским покрывалом: при свете свечи ее глаза сверкали сквозь щель в покрывале, словно два черных алмаза.
— Баядерка! — произнес нукер.
Признаться, сначала я ничего не понял.
— Баядерка, — повторил он, — баядерка!
И тут я вспомнил, как в ответ на произнесенные мной слова «Мы здесь, словно во дворце Махмуд-бека» Муане промолвил: «Нам недостает лишь баядерки».
На что нукер ответил: «С е й ч а с».
Этот славный человек принял пожелание Муане всерьез и привел с собой, причем даже скорее, чем обещало привычное «сейчас», то единственное, чего нам недоставало, чтобы вообразить себя во дворце Махмуд-бека или в раю Магомета.
Однако вовсе не я требовал баядерки, и, следовательно, у меня не было на нее никакого права.
Я поблагодарил нукера и во всю силу легких крикнул:
— Кто желает баядерку?!
— Я! — отозвался Калино.
— Тогда отворите дверь и раскройте объятия.
Дверь напротив моей отворилась, а моя закрылась. Но раскрылись ли объятия Калино так же, как открылась дверь? Вполне вероятно. Что же касается меня, то я снова повернулся к стене и заснул во второй раз, полагая, что святой Антоний чересчур легко удостоился канонизации.
Правда, если верить Калло, баядерки, искушавшие святого Антония, были окутаны покрывалом куда меньше, чем моя.
В первом часу ночи я был разбужен криком петуха.
В этом крике не было бы ничего удивительного, если бы он не раздался так близко от моих ушей, что я вполне мог подумать, будто петух сидит в нише, примыкавшей к изголовью моей постели.
Решив, что нукер, которому пришла мысль впустить в мою комнату баядерку, не сообразил выпустить из нее петуха, вселившегося в пустовавшее помещение и ставшего его главным жильцом, я стал оглядываться по сторонам, намереваясь так или иначе выселить этого беспокойного соседа, не имевшего причин быть привязанным ко мне, как к святому Петру.
Но, насколько можно было судить об этом при свете луны, комната была совершенно пуста.
Если бы в моей комнате были шкафы вместо ниш, я подумал бы, что кто-то из моих спутников возложил на меня обязанность запереть петуха в один из этих шкафов; но такое предположение было еще более невероятным, чем мысль о моем аресте: оно было просто невозможным.
В эту минуту крик послышался во второй раз, а затем стал повторяться, удаляясь каждый раз шагов на сто, пока, наконец, не затих где-то вдали.
Крик раздавался снаружи, но совсем близко от моего окна.
Не часовой ли, увиденный мной, подтверждал таким образом непреклонность, с какой он выполнял обязанности стража? И не были ли крики, затихавшие в бесконечных далях, отзывом его товарищей, этих людей природы, которые, считая петуха символом бдительности, петушиным криком давали знать, что они тоже бдят?
Каждое из этих предположений все дальше и дальше выходило за пределы возможного. Я погружался в полнейшую фантастику.
Бывают такие минуты, такое душевное состояние, когда ничто не представляется в истинном свете. И вот теперь я находился в подобном состоянии и для меня настала одна из таких минут.
Однако на этот раз мне захотелось вникнуть в вопрос поглубже. Я соскочил с постели полностью одетым — такой способ спать имеет, по крайней мере, то преимущество, что не лишает ваших побуждений их естественности, — и вышел на балкон.
Часовой стоял, прислонившись к дереву, завернувшись в бурку, нахлобучив папаху до подбородка, и, казалось, никоим образом не был расположен подражать пению петуха.
К тому же это пение слышалось на уровне моего изголовья.
Подняв глаза, я взглянул на дерево, высившееся рядом с домом, и мне тотчас открылась вся эта тайна.
Мой певец, обладавший превосходным басом, спал, а лучше сказать, бодрствовал, усевшись на этом дереве вместе со всем своим гаремом.
В Нухе еще не изобретены курятники. Каждый петух выбирает себе одно из множества деревьев, покрывающих своей тенью дома, располагается на нем со своими курами, проводит там ночь и спускается оттуда лишь утром.
Возможно, они читали басню Лафонтена «Лиса и виноград» и заняли место винограда, чтобы в свой черед оказаться для кого-нибудь чересчур зелеными.
Обитатели Нухи привыкли к этому пению, разбудившему меня, точно так же как жители предместья Сен- Дени и улицы Сен-Мартен привыкли к шуму экипажей и уже не обращают на него никакого внимания.
Я снова лег в постель, решив поступить так же, как поступают они.
Нельзя сказать, что благодаря этому решению я больше не слышал пения петуха, но, по крайней мере, оно меня не будило.
На рассвете я открыл глаза и в то же мгновение поднялся на ноги.
Что касается воды, то здесь она лилась потоками. Однако начиная от Москвы эта жидкость совершенно несовместима со спальными комнатами. Отсутствие воды и борьба, которую мне приходилось каждый день начинать, продолжать и вести до конца, чтобы добыть ее, безусловно было на всем пути от Москвы до Поти, за исключением нескольких домов, тем, что более всего утомляло меня и приводило в неизбывное отчаяние.
Я не раз вернусь к этой теме, ибо не знаю, как еще предостеречь моих читателей, если их когда-нибудь охватит желание совершить путешествие, подобное моему, относительно кое-каких удобств нашей цивилизации, совершенно неизвестных в России, за исключением больших городов, и неизвестных там даже в некоторых больших городах.