Я поклонился.
— Мое жалованье — двенадцать тысяч франков в год. Путем экономии мне удалось отложить тысячу франков, и на эту тысячу я предпринял путешествие в Италию, составлявшее мечту всей моей жизни. Но в особенности мне хотелось посмотреть Рим.
— Это я понимаю.
— Так вот, сударь, представьте, в каком состоянии я пребываю: из этой тысячи франков у меня осталось ровно столько, сколько нужно, чтобы вернуться в Кёльн, и при этом я так и не увидел Рима.
Я рассмеялся.
— И вы отыскали меня затем, чтобы я помог вам увидеть Рим? — осведомился я.
— Ну да! Я возьму у вас в долг пятьсот франков, которые никогда не верну, предупреждаю об этом заранее, чтобы вы были к этому готовы, если, конечно, вы не потребуете, чтобы я в течение пяти лет сидел на хлебе и воде; разумеется, если вы такое потребуете, я сделаю это, но без всякого удовольствия.
— О дорогой господин Ш***! — воскликнул я. — Вы ведь понимаете, что я не настолько жесток!
— Да, понимаю, и именно поэтому я к вам и обратился.
— Вы увидите Рим и вместе с тем будете выпивать стаканчик доброго рейнвейна, а после супа съедать кусок мяса. Пойдемте со мной.
— Я с доверием следую за вами.
— Чудесно.
Мы отправились в банк «Плауден и Френч», где у меня был кредит, и славному пастору Ш*** достались сто римских скудо, что составило шестьсот франков вместо пятисот, а затем указал ему пальцем дорогу в Рим.
Он бросился мне в объятия, плача от радости.
— Ну что ж, — сказал я ему на прощание, — счастливого пути и не забывайте меня в своих молитвах.
— Разве добрые сердца нуждаются в том, чтобы за них молились? — произнес он. — Я буду думать о вас и буду вас любить, и не просите меня ни о чем более.
Два года спустя я проезжал с сыном через Кёльн и решил навестить пастора Ш***.
Как он и говорил, его дом было нетрудно отыскать.
Я вошел к нему без предуведомления. Он радостно вскричал, а потом с несколько испуганным видом спросил:
— Надеюсь вы пришли не для того, чтобы потребовать у меня ваши сто римских скудо?
— Нет, я пришел лишь спросить вас, видели ли вы Рим и понравился ли он вам.
Пастор возвел глаза к небу и воскликнул:
— Что за город! И подумать только: ведь если бы не вы, я мог бы умереть, так и не увидев его!
И он обнял меня, а затем сказал:
— Пойдемте, я вам кое-что покажу.
Я пошел вслед за ним здесь, в Кёльне, с таким же доверием, с каким он последовал за мной тогда во Флоренции.
Он повел меня в свою спальню и показал мне там мой портрет, висевший между портретами Гюго и Ламартина.
— Вот как! — воскликнул я. — Но почему, объясните, у этих господ — рамка, а у меня — всего лишь паспарту?
— Потому что настоящая для вас рамка — это мое сердце, — ответил он.
Вот два воспоминания, которые связаны для меня с Кёльном и которые, с вашего позволения, займут здесь место описания этого города; впрочем, оно есть в моих «Впечатлениях от путешествия по берегам Рейна».
Вы полагаете, конечно, что, прибыв в очередной раз в Кёльн, я прежде всего нанес два традиционных визита. Увы!
Антон Мария Фарина, этот красивый молодой человек, которого я помогал перевязывать в 1814 году, умер в возрасте семидесяти лет год тому назад. Ну а мой друг Ш***, путешественник, покинул Кёльн, чтобы поселиться в небольшой соседней деревне, где он получил приход, приносящий ему на двести франков больше, чем предыдущий.
Да покоится один мирно в своей могиле! Да живет счастливо другой в своем пастырском доме!
VI. БЕРЛИН — ШТЕТТИН
Явившись к поезду, отправляющемуся в Берлин, в четыре часа пополудни, мы застали на вокзале опередившего нас Дандре, который вел горячий спор со служащими железной дороги, отвечающими за перевозку собак.
Скорее всего, камнем преткновения была наша собачья свора.
Сначала мы так и полагали, однако на этот раз затруднение было не в Душке, не в Мышке и не в Шарике: затруднение было в Синьорине.
На этот раз, чтобы избежать огорчений, какие нам пришлось испытать во время предыдущей поездки, Дан-дре решил открыто заявить о всех наших четвероногих, не пряча ни их мордочек, ни их хвостов, и, рискуя теми неприятностями, какие могли случиться с ними при такого рода передвижении, запихнуть их в собачий ящик.
И все шло прекрасно, пока дело касалось собак: без малейших затруднений билеты были выданы Душке, Мышке и Шарику, но за собаками следовала кошка, за Шариком шла Синьорина.
Услышав ее имя и узнав, какой она породы и какого пола, служащий поднял громкий крик.
— Кошкам нельзя ездить в поезде, — решительно заявил он.
— Как это кошкам нельзя? — проявляя упорство, поинтересовался Дандре.
— Нельзя! — продолжал стоять на своем служащий.
— Но собаки же ездят.
— Собаки — другое дело.
— Но если можно собакам, то почему нельзя кошкам?
— Потому, потому… потому что кошки не внесены в проездной тариф, а раз они не внесены в проездной тариф, то ездить им не полагается.
Пруссаки не предусмотрели, что существуют путешествующие кошки.
Правда, путешествующая кошка — это новая разновидность котов, открытая графом Кушелевым и описанная Дандре. Подобные кошки рождаются на юге, но, встретившись с каким-нибудь русским семейством и привязавшись к нему, они переселяются на север.
Именно это и происходило в случае с Синьориной, как вдруг в Кёльне, колонии Агриппины, городе трех царей-волхвов и одиннадцати тысяч девственниц, ей объявили, что кошкам нельзя ездить в поезде.
Нам пришлось обратиться к начальнику вокзала: вначале он был, по-видимому, несколько озадачен, столкнувшись с такой трудностью, но затем, пообещав довести эту проблему до сведения административного совета, разрешил ее предварительным образом, заявив, что, хотя кошки и в самом деле не внесены в проездной тариф, было бы, по его мнению, неправомерно делать Синьорину жертвой подобного упущения и применять к ней суровую меру, напоминающую политическое изгнание; поэтому Синьорина поедет, но при условии, что за нее заплатят, как за собаку.
Однако, поскольку кошки не были внесены в железнодорожный тариф и в правилах ничего не говорилось о том, что они могут помешать пассажирам, было решено, что Синьорина может оставаться в своей корзине, а корзина поедет в том вагоне, где будет находиться Луиза.
После Синьорины настала очередь Черепахи. К счастью, хотя в коробку из-под сластей, куда ее поместили из предосторожности, положили салатных листьев, выглядела она совершенно бездыханной. Служащие клали ее то на живот, то на спину, но, так как ни в одном из этих двух положений она не подавала признаков жизни, ее объявили умершей и, в этом своем качестве мертвой, Черепаха стала считаться раковинным моллюском, то есть всего лишь диковинкой.
Возьмите попутно на заметку: на родине Гумбольдтов и Циммерманов кошки считаются собаками, а черепахи причисляются к раковинным моллюскам. Это новая классификация, о которой по возвращении я сообщу моему другу Изидору Жоффруа Сент-Илеру.
После того как все вопросы, связанные с кошками, собаками и черепахами, были к удовольствию путешественников улажены, мы разошлись по вагонам и поезд, который ждал лишь окончания нашего ученого спора, отправился в путь.
Не следует расспрашивать меня о достопримечательностях дороги из Кёльна в Берлин: стояла такая ужасная жара и, главное, было такое обилие пыли, что нам пришлось задернуть занавески в вагоне и прибегнуть к развлечениям, почерпнутым из наших собственных запасов.
Каждый из нас внес в этом отношении свою долю в общее дело, что позволило нам дотянуть до десяти часов вечера, когда, пожелав соседу доброй ночи, каждый попытался самостоятельно уснуть.
Об этой ночи у меня сохранилось лишь два чрезвычайно смутных воспоминания.
Первое — о клубничном шербете, который принес мне Хьюм и который оказал на меня восхитительное, но чересчур кратковременное воздействие.
Второе — о своего рода буйном хороводе, который устроили зайцы. Я увидел его, подняв занавески в вагоне, хотя, возможно, это было не что иное, как воспоминание о моей последней поездке в Мангейм, когда в течение всего дня я наблюдал, как слева и справа по пути следования нашего поезда бесчисленное множество этих животных предавалось самым фантастическим забавам.