Нет ничего более занимательного, чем наблюдать за самоуверенностью привратника, которому поручено водить по дому иностранцев. С ранней молодости он состоял в услужении у великого человека, а это означает, что в репертуаре у него имеется целый набор занятных историй о хозяине, которые приводят в блаженный восторг внимающих ему славных буржуа.
Когда мы вошли в спальню, там уже находилось целое семейство, которое, окружив рассказчика, буквально впитывало каждое слово, слетавшее с его губ, и казалось, что восхищение, испытываемое ими к великому философу,
распространялось и на человека, чистившего его башмаки и пудрившего его парик. Это была сцена, о какой невозможно дать представление, если только не вывести на публику тех же самых актеров. Скажем лишь, что всякий раз, когда привратник произносил со свойственным ему одному выражением сакраментальные слова: «Господин Аруэ де Вольтер», он подносил руку к шляпе, и все эти люди, которые, возможно, не обнажили бы голову перед Христом на Голгофе, благоговейно повторяли этот уважительный жест.
Спустя десять минут настала наша очередь удовлетворить свою любознательность; группа посетителей, заплатив, ушла, и экскурсовод остался в нашем полном распоряжении. Он провел нас по довольно красивому саду, откуда философ мог любоваться изумительными видами, крытую аллею, где им была создана превосходная трагедия «Ирина», а затем, внезапно оставив нас, подошел к какому-то дереву, отрезал маленьким садовым ножом кусочек коры и протянул его мне. Я поднес этот кусочек сначала к носу, потом к языку, полагая, что это какое-то экзотическое дерево с необычным запахом или вкусом. Но ничего подобного: это было дерево, посаженное лично г-ном Аруэ де Вольтером, и обычай предписывал, чтобы каждый иностранец увез с собой его частичку. За три месяца до нашего визита это славное дерево едва не пало жертвой рокового происшествия и все еще выглядело больным: какой-то нечестивец проник под покровом ночи в парк и срезал три или четыре квадратных фута священной коры.
— Вероятно, эту гнусность совершил какой-нибудь фанатичный почитатель «Генриады», — сказал я, обратившись к нашему провожатому.
— Нет, сударь, — ответил он мне, — я полагаю, что, скорее, это сделал всего-навсего торговец, получивший заказ из-за границы.
— Stupendo!..[18]
После осмотра сада привратник провел нас в свой дом: он пожелал показать нам трость Вольтера, благоговейно хранимую им со дня смерти великого человека, и кончил тем, что предложил нам купить ее за один луидор, поскольку временные денежные затруднения вынуждали его расстаться с этой бесценной реликвией. Я ответил ему, что такая цена слишком высока и что мне известен один подписчик на издание Туке, которому восемь лет назад он уступил подобную трость всего за двадцать франков.
После этого, сев в экипаж, мы отправились в Коппе и вскоре прибыли в замок г-жи де Сталь.
Здесь не было ни словоохотливого привратника, ни часовни, воздвигнутой в честь Бога, ни дерева, кусочек коры которого уносят на память; но здесь был прекрасный парк, где могли свободно гулять все жители деревни, и была бедная женщина, которая искренне плакала, рассказывая о своей хозяйке и показывая ее комнаты, где не сохранилось ничего, что напоминало бы о ней. Мы хотели увидеть письменный стол, на котором еще сохранились брызги чернил, слетевших с ее пера, и кровать, должно быть, еще хранившую тепло ее последнего вздоха; но ничто из этого не было священным для семьи: ее комнату превратили в какую-то странную гостиную, а мебель увезли неизвестно куда. Вполне даже возможно, что во всем замке нет ни одного экземпляра «Дельфины».
Из покоев г-жи де Сталь мы прошли на половину ее сына; смерть побывала и здесь и нанесла двойной удар: две кровати стояли пустыми — кровать взрослого мужчины и колыбель младенца. Здесь с разрывом всего в три недели скончались г-н де Сталь и его сын.
Мы попросили проводить нас в фамильный склеп, но по распоряжению г-на Неккера, внесенному им в завещание, вход туда любопытным путешественникам был запрещен.
Мы уехали из Ферне с таким запасом веселья, что, казалось, нам его хватит на неделю; Коппе же мы покинули со слезами на глазах и с болью в сердце.
Нам посчастливилось не потерять ни минуты в ожидании парохода, который должен был отвезти нас в Лозанну: мы увидели, как он на всех парах плывет прямо на нас в клубах дыма, покрытый пеной, словно морской конь; и в то мгновение, когда мы уже полагали, что он пройдет мимо, не заметив нас, пароход внезапно остановился, вздрогнув от толчка, а затем лег в дрейф и стал ждать нас; едва мы ступили на палубу, как он тут же возобновил движение.
Женевское озеро напоминает Неаполитанский залив — то же голубое небо, та же прозрачная голубая вода, но вдобавок ко всему еще и темные вершины гор, громоздящиеся друг на друга, словно ступени небесной лестницы: вот только высота каждой такой ступени равна трем тысячам футов; а позади всего этого виднеется седая, покрытая снегами вершина Монблана, любопытного гиганта, который смотрит на озеро поверх других гор, кажущихся рядом с ним всего лишь скромными холмами, и мощные склоны которого видны в каждом просвете между ними.
И потому вы с трудом отрываете глаза от южного берега озера, чтобы перенести взгляд на северное побережье, хотя именно в той стороне природа наиболее щедро разбросала свои дары в виде цветов и плодов, которые она носит под полой своего платья. Северный берег — это парки, виноградники, нивы; деревня длиною в восемнадцать льё, протянувшаяся вдоль всего берега; выстроенные в каждом живописном уголке и разнообразные, словно сама фантазия, замки, на резных фронтонах которых указана точная дата их сооружения; в Ньоне — римские постройки, возведенные Цезарем; в Вюффлане — готический замок, построенный Бертой, Королевой-Пря-хой; в Морже — расположенные уступами виллы, при виде которых можно подумать, что их уже готовыми перенесли сюда из Сорренто или Байи; затем, в глубине, взору предстает Лозанна с ее стройными колокольнями, Лозанна, белые дома которой издалека напоминают стаю лебедей, греющихся на солнце, и которая выставила на берегу озера своего часового — маленький городок Уши — с приказом не пропускать ни одного путешественника, пока тот не засвидетельствует свое почтение Водуазской королеве; так что наш пароход подошел к этому городку, словно данник, и высадил на берег часть пассажиров.
Едва ступив на пристань, я заметил молодого республиканца по имени Аллье, с которым мы были знакомы со времен Июльской революции. Приговоренный к пяти годам тюрьмы за антиправительственную брошюру, он нашел убежище в Лозанне и вот уже месяц жил в этом городе; так что мне выпала большая удача: я обрел экскурсовода.
Узнав меня, он тотчас бросился ко мне с раскрытыми объятиями, хотя мы с ним никогда не были особенно близки; по его горячности я понял, как страдает душа этого бедного скитальца: и в самом деле, он был охвачен тоской по родине. Это прекрасное озеро с его дивными берегами, этот город, расположенный в одном из чудеснейших уголков мира, эти живописные горные вершины — все это было лишено в его глазах каких-либо достоинств и малейшей прелести: он задыхался в этом чужом воздухе.
Бедный юноша был не в состоянии удовлетворить мое любопытство, ибо, стоило мне завести речь о Швейцарии, как он в ответ тут же начинал говорить о Франции, и потому он вызвался представить меня г-ну Пелли — замечательному патриоту, депутату от города Лозанна, который принял его здесь как друга и единомышленника и если не смог утешить его, то лишь по одной единственной причине: в изгнании не бывает утешения.
Господин Пелли, благодаря своей образованности, своей любезности и своему патриотизму, был одним из самых замечательных людей, встреченных мною за время моего путешествия; едва пожав друг другу руки, мы стали братьями, и за те два дня, что я провел в Лозанне, он сообщил мне бесценные сведения по истории, законодательству и археологии кантона. Его самого весьма интересовали эти три темы, и он посвятил их изучению много времени.