Выбрать главу

— Но вода же ледяная! — воскликнул я, удерживая его за руку.

— Она вытекает из льдов в полульё отсюда, — ответил он мне, даже не поняв истинного смысла моего восклицания.

— Но я не хочу, чтобы вы входили в такую воду, Морис!

— А разве вы не сказали, что хотите на завтрак форель?

— Да, конечно, я это сказал, но мне не было известно, что, ради того чтобы я мог позволить себе эту причуду, какой-то человек… вы, Морис, должны будете по пояс погружаться в ледяную воду, рискуя умереть через неделю от воспаления легких. Ну же, выходите из воды, Морис, выходите!

— А что скажет хозяйка?

— Это я беру на себя. Пойдемте отсюда, Морис, пойдемте скорее!

— Это невозможно, — возразил Морис.

И он опустил в речку вторую ногу.

— Почему невозможно?

— Да ведь не только вам нравится форель. Не знаю даже почему, но все путешественники любят форель, эту отвратительную рыбу, в которой полно костей! Да что уж там, о вкусах не спорят.

— Что вы хотите этим сказать?

— Я хочу этим сказать, что если не вы, то кто-то другой попросит подать к столу форель, и раз уж я здесь, то лучше займусь-ка, не мешкая, рыбной ловлей. Знаете, некоторым путешественникам, к примеру, нравится мясо серны, и они говорят порой: «Завтра вечером, вернувшись из соляных копий, мы хотели бы отведать за ужином мясо серны». Серны! У них ужасное мясо черного цвета! Это то же самое, что есть мясо козла. Впрочем, что мне за дело! И когда они говорят так, хозяйка зовет Пьера, как она позвала Мориса, стоило вам сказать: «Я хочу поесть форели», — ведь Пьер здесь за охотника, как я за рыбака, — и говорит ему: «Пьер, мне нужна серна», так же как она сказала мне: «Морис, мне нужна форель». Пьер отвечает: «Хорошо», берет карабин и в два часа ночи выходит на охоту. Он преодолевает ледники, в расщелинах которых может исчезнуть целая деревня, лезет на скалы, где вы раз двадцать сломали бы себе шею, судя по тому, как вы только что спускались с этого обрыва, и, наконец, в четыре часа дня возвращается с добычей на плечах. И так будет продолжаться до тех пор, пока однажды он не останется в горах навсегда!

— Как так?

— А вот так: Жан, предшественник Пьера, разбился насмерть, а Жозеф, который был рыбаком до меня, умер от той самой болезни, что вы сейчас называли, от воспаления… Но что поделаешь, это не мешает мне ловить форель, а Пьеру — охотиться на серн.

— Но я слышал, — с удивлением произнес я, — что те, кто занимается этим, находят удовольствие в своих занятиях, удовольствие, перерастающее в непреодолимую потребность; что есть рыбаки и охотники, которые с радостью, как на праздник, идут навстречу опасностям, проводят в горах ночи напролет, подстерегая в засаде серн, ночуют на берегу рек, чтобы иметь возможность забросить невод, едва настанет рассвет; разве это не так?

— О да, конечно! — ответил Морис с глубокомысленной интонацией, на какую я считал его неспособным. — Да, это правда, есть и такие, как вы говорите.

— И кто же это?

— Те, что охотятся и рыбачат для себя самих.

Я опустил голову на грудь, не сводя глаз с этого человека, который только что дал мне, сам того не подозревая, еще одно горькое доказательство человеческой несправедливости. Стало быть, и в этих горах, в этих Альпах, в этой стране снежных вершин, орлов и свободы, неимущие тоже вели великую тяжбу против имущих, не имея надежды выиграть ее. И здесь тоже были люди, выдрессированные, словно баклан или охотничья собака, приносить своим хозяевам рыбу или дичь в обмен на кусок хлеба.

Все это было так странно: что мешало этим людям охотиться и рыбачить для себя самих? Привычка повиноваться… Самые большие препятствия свободе чинят как раз те самые люди, кого она хочет сделать свободными.

Тем временем Морис, совершенно не подозревая о том, в какие размышления погрузил меня его ответ, зашел в речку по самый пояс и приступил к рыбной ловле способом, о каком до этого я не имел ни малейшего понятия и какой едва ли счел бы возможным, если бы не увидел происходящее собственными глазами. Наконец-то я понял, для чего ему служили те орудия, какими он запасся вместо удочки или сетей.

В самом деле, с помощью фонаря с его длинной трубкой он осматривал дно речки, в то время как через верхнее отверстие трубки, выступавшее над водой, внутрь рогового шара поступал воздух, необходимый для поддержания горения. В итоге на дно реки падал широкий круг тусклого дрожащего света, слабеющий по мере удаления от центра. Подобно бабочкам и летучим мышам, которые тянутся к огню, форель, попавшая в этот световой круг, тотчас же подплывала к шару и, натыкаясь на него, начинала безостановочно кружить рядом с ним. И тогда Морис слегка поднимал левую руку с фонарем, и странные мотыльки, словно загипнотизированные светом, следовали за его движением, а потом, едва форель появлялась на поверхности воды, он правой рукой, вооруженной серпет-кой, бил рыбу по голове и всякий раз так ловко, что, оглушенная силой удара, она падала на дно, а затем всплывала, окровавленная и умирающая, чтобы тут же исчезнуть в мешке, висевшем на шее у Мориса, словно охотничья сумка. Я был ошеломлен: мои замечательные умственные способности, которыми я так гордился всего несколько минут назад, оказались посрамлены: было совершенно очевидно, что если бы я еще накануне оказался на необитаемом острове, где не было бы иного пропитания, кроме форели, плавающей на дне реки, а для рыбной ловли у меня имелись бы лишь фонарь и серпетка, то эти мои замечательные умственные способности, вполне вероятно, не помешали бы мне умереть от голода.

Морис не догадывался, какое восхищение внушил мне образ его действий: мой восторг рос с каждой минутой, получая все новые доказательства его ловкости. Словно хозяин собственного плавучего садка, он выбирал самые достойные на его взгляд экземпляры форели, безнаказанно позволяя кружиться рядом с фонарем всякой мелюзге, казавшейся ему недостойной быть сваренной в пряном соусе.

И в конце концов я не смог утерпеть. Я снял штаны, сапоги и носки и, подражая Морису, во всех подробностях повторил его нелепое одеяние рыбака, а затем, не думая о том, что температура воды едва ли превышает два градуса, не обращая внимания на осколки камней, режущие мне ноги, выхватил серпетку и фонарь из рук моего проводника. Дождавшись появления превосходной форели, я с теми же предосторожностями, какие у меня на глазах пускал в ход мой предшественник, заставил ее подняться на поверхность и, когда мне показалось, что она находится в пределах досягаемости, из боязни упустить ее нанес ей по спине удар, которым можно было бы расколоть полено.

Бедная рыба распалась на две половины.

Морис взял форель в руки, мгновение смотрел на нее, а потом с презрением отбросил в воду, промолвив:

— Эта форель испорчена.

Испорченную или нет, но я твердо намеревался съесть именно ее, а не какую-нибудь другую; поэтому я вновь выловил две эти половинки, уплывавшие в разные стороны, и вышел на берег, что было сделано вовремя: я дрожал всем телом, а зубы мои стучали от холода.

Морис последовал за мной. У него была своя доля улова: за три четверти часа он сумел выловить восемь форелей.

Мы оделись и быстро пошли по тропинке к гостинице.

«Черт возьми! — рассуждал я по дороге. — Если кто-нибудь из моих тридцати тысяч парижских знакомых вдруг оказался бы, что вполне возможно, на дороге, откуда еще минуту тому назад можно было наблюдать, как я предавался рыбной ловле, и увидел бы меня стоящим по пояс в ледяной воде и в странном наряде, который мне пришлось избрать, с серпеткой в одной руке и с фонарем в другой, то я совершенно уверен, что спустя ровно то время, какое необходимо для его возвращения из Бе в Париж и прибытия парижских газет в Бе, и ни днем позже, я с удивлением прочел бы в первой попавшейся мне в руки газете, что автор „Антони“ имел несчастье сойти с ума во время своего путешествия по Альпам, а это, непременно там будет добавлено, является непоправимой утратой для драматического искусства!»

Пока я предавался этим рассуждениям, которые подпитывал охвативший меня озноб, с каждым мгновением становившийся все сильнее, воображение рисовало мне замеченный мною у кухонного камина табурет, на котором в ту минуту, когда я покидал гостиницу, нежился при сорокапятиградусной жаре огромный домашний кот, способность которого переносить жар камина меня настолько восхитила, что я сказал себе: