Затем подали жаркое в сопровождении четырех блюд: первым из них был омлет, вторым — зажаренные яйца, третьим — яичница-глазунья, а четвертым — яичница-болтушка; что же касается самого жаркого, то оно состояло из двадцати жаворонков и водяной курочки; коммивояжер разделил ее на восемь более или менее равных порций, каждая из которых по размерам соответствовала жаворонку, и, передав англичанину блюдо, сказал:
— Дамы и господа, каждый из вас может взять по выбору жаворонка или кусок водяной курочки, хлеба же берите, сколько пожелаете.
Англичанин взял двух жаворонков.
— Послушайте, послушайте, милорд, — сказал коммивояжер, — если все последуют вашему примеру, то порций хватит только для половины сидящих за столом.
Англичанин сделал вид, что он не понимает сказанного.
— А! Ты не понимаешь по-французски! — воскликнул коммивояжер, старательно делая из хлеба катышек размером с лесной орех и помещая его между большим пальцем и согнутым кольцом указательным, как поступают уличные мальчишки, играющие в шарики. — Ну, подожди же, я буду говорить с тобой на твоем языке: goddem[22], вы обжора!
И с этими словами он запустил хлебный катышек прямо в нос милорду.
Англичанин протянул руку, взял бутылку, словно собираясь налить себе вина, и бросил ее в голову коммивояжера, но тот, предугадав ответ, поймал бутылку на лету, подобно тому как фокусник ловит свой шарик.
— Спасибо, милорд, — сказал он, — но в данную минуту меня больше мучит голод, чем жажда, и я предпочел бы, чтобы вы бросили мне вашего жаворонка, а не вашу бутылку. Тем не менее я не откажусь выпить за предложенный вами тост. — И, налив несколько капель вина в свой стакан, и без того полный, он произнес: — За удовольствие встретиться с вами в другом месте, где нас будет четверо вместо двадцати восьми и где вместо бутылки вина мы запустим в голову друг друга свинцовую пулю.
— Это было бы для меня величайшей радостью, — ответил англичанин, в свою очередь поднимая стакан и выпивая все до последней капли.
— Полно, господа, перестаньте, — произнес один из присутствующих, — ведь здесь дамы.
— Надо же, — сказал коммивояжер, — еще один соотечественник?
— Вы ошибаетесь, сударь, я не удостоился этой чести: я поляк.
Кто хочет омлет?
И коммивояжер принялся делить омлет на двадцать восемь порций, проявляя прежнюю непринужденность, как будто ничего не произошло.
Это поразительно: представители всех национальностей дерутся на дуэли, но никто не посылает и не принимает вызов с такой легкостью, как французы, а послав или приняв вызов, никто не идет к барьеру с большей беспечностью. Для всех взять в руку пистолет или шпагу представляется серьезным делом, для француза же, особенно для парижанина, это повод для крайнего веселья. На ваших глазах двое прогуливаются в Венсенском лесу в пятидесяти шагах друг от друга; один напевает вполголоса арию из "Золушки", второй делает заметки в записной книжке. Вы полагаете, что первый — это счастливый любовник, а второй — поэт, подбирающий рифмы; но нет, эти два господина ждут, когда их друзья решат, перережут ли они друг другу глотку или продырявят пулей голову; их самих способ умерщвления нисколько не интересует — это дело секундантов. Возможно, подобное поведение не свидетельствует о величайшей смелости, но, без сомнения, оно говорит о величайшем презрении к жизни.
Дело в том, что на протяжении последних пятидесяти лет каждый из нас видел смерть так близко и так часто, что к ней привыкли: наши деды встречались с ней лицом к лицу на эшафоте, наши отцы — на полях сражений, а мы — на улицах города, так что можно говорить о том, что три поколения французов шли ей навстречу с песней. Это объясняется тем, что в течение столетия мы изучали суть всех социальных и религиозных проблем; при этом мы стали такими скептиками в вопросах политики, что у нас нет больше возможности верить в совесть; мы настолько глубоко изучили анатомию, что у нас нет больше возможности нести отчаяние в душе. И в итоге, когда жить стали без веры, а о смерти думать без ужаса, смерть, вместо того чтобы быть наказанием, становится для нас порой освобождением.
Но в данном случае все обстояло совсем иначе, и, позволив себе увлечься общими рассуждениями, мы вышли за пределы совершенно определенных обстоятельств. Сомневаюсь, чтобы г-н Альсид Жолливе (так звали нашего коммивояжера) когда-либо с разочарованием относился к жизни. Напротив, Провидение, по-видимому, щедро отмерило ему счастливых дней, наполненных удовольствиями, и, словно опасаясь, что они могут неожиданно закончиться, он, казалось, хотел с пользой провести оставшиеся ему мгновения, а потому его неутомимая веселость и задор ощутимо выросли после только что произошедшей ссоры. Англичанин же, напротив, еще более помрачнел, и от его плохого настроения особенно пострадала стоявшая перед ним яичница-болтушка, которую он съел почти всю один. Впрочем, когда подали величественный десерт, состоявший из восьми тарелок с орехами и трех тарелок с сыром, он, предварительно удостоверившись, что больше ждать нечего, встал из-за стола и покинул комнату.
Спустя десять минут появился хозяин собственной персоной и сообщил нам, что постели есть только для дам, да и то, поскольку англичанин, не говоря ни слова, предательски занял одну из них, двум путешественницам придется спать вместе. Альсид Жолливе предложил пойти вылить таз ледяной воды в постель англичанину, но жена и дочь немца остановили его, сказав, что они имеют привычку спать вдвоем в одной кровати.
Как только дамы оставили нас, коммивояжер подошел ко мне.
— Послушайте-ка! Я рассчитываю на вас, — сказал он, — ведь вы же понимаете, что так это все кончиться не может.
— Ба! — ответил я. — Будем надеяться, что дело не получит продолжения.
— Не получит продолжения? Скажете тоже! Ведь речь идет о национальной гордости. Вы не можете себе даже представить, как я ненавижу этих чертовых англикашек, ведь они довели до смерти моего императора. И потому я никогда не хочу ехать в Англию, какой бы торговый дом мне это ни предлагал.
— Почему, позвольте узнать?
— Там слишком много англичан.
На этот довод ответить было нечего.
— Другое дело, поляки, — продолжал он, — это нация храбрецов. Но куда же делся наш?
— Он только что вышел.
— У них есть только один недостаток, и об этом можно сказать, пока его здесь нет: так вот, у них такие имена, клянусь честью, что их можно выговорить лишь вчетвером, а это весьма затрудняет разговор с глазу на глаз.
— Фы ошипаетесь, — заметил немец, — нет ничего проще: фы чихаете, а затем добавляете "к и й", фот и фее.
В эту минуту вернулся поляк, держа в руках свой плащ.
— Сударь, — обратился к нему Альс ид Жолливе, — могу ли я вас просить стать моим секундантом, если дело дойдет до дуэли?
— Прошу прощения, сударь, — высокомерно ответил поляк, — но я взял за правило никогда не вмешиваться в трактирные ссоры.
После этих слов он расстелил плащ около стены и лег на нем.
— Что ж, этот сын Вислы на редкость вежливый малый, — сказал Жолливе, — а ведь, бросившись на помощь Польше, я проделал уже пятнадцать льё, когда стало известно, что Варшава взята!.. Это послужит мне уроком.
— А я с утофольстфием стану фашим секундантом, молотой челофек, — произнес немец. — Милорд был не праф, и из-за него мне не хватило жафоронка.
— Ах, черт возьми, в добрый час! — вскричал Жолливе. — Вы отличный малый; не хотите ли провести ночь за кружкой пунша? Я отлично умею его готовить. Ну же! Составьте мне компанию.
— С утофольстфием, — ответил немец.
— А вы? — спросил меня Жолливе.
— Спасибо, но я предпочитаю выспаться.
— Вольному воля; я иду на кухню.