— А я отправляюсь спать.
— Доброй ночи!
Я, в свою очередь, постелил плащ на пол и лег на нем; но, как ни велика была моя потребность во сне, я не смог заснуть сразу и видел, как вернулся коммивояжер, неся в руках кастрюлю, до краев наполненную пуншем, голубоватое пламя которого освещало его радостное лицо.
На следующее утро нас разбудили звуки альпийского рожка. Все тотчас же встали, а так как наши сборы были недолгими, то за четверть часа до рассвета мы уже были готовы отправиться на Риги-Кульм.
Когда мы взошли на самую высокую вершину горы, все Альпы еще были погружены в темноту, но эта темнота была такой ясной, что она предвещала нам великолепную картину восхода солнца. И в самом деле, после нескольких минут ожидания на востоке протянулась пурпурная линия; одновременно на юге стал вырисовываться Главный Альпийский хребет, похожий на вырезанный серебристый силуэт на фоне голубого звездного неба, тогда как на западе и севере взгляд терялся в тумане, поднимавшемся с равнин Швейцарии. Тем временем, хотя солнце еще не встало, сумрак понемногу стал рассеиваться, пурпурная полоса на востоке запылала ярким пламенем, снежные вершины Главного Альпийского хребта засверкали, и туман, постепенно испарившись повсюду, где не было воды, висел теперь лишь над поверхностью озер и сопровождал течение Ройса, извивавшегося посреди равнин, будто гигантская змея. Наконец, после предрассветных сумерек, длившихся минут десять, когда день и ночь боролись друг с другом, с востока словно покатились золотые волны: вершины Главного Альпийского хребта окрасились оранжевым цветом, в то время как на их фоне, у их подножия, стали вырисовываться темно-синие очертания второй, более низкой, цепи гор, которой еще не достигли лучи дневного света; пелена тумана распалась на большие клочья, которые ветер гнал к северу, открывая гладь озер, похожих на огромные лужи молока. И только в этот миг из-за Гларнского ледника взошло солнце, причем вначале его диск был еще настолько бледным, что на него можно было смотреть, не отводя глаза в сторону; но почти сразу же, как король, отвоевавший свою державу, оно надело свою огненную мантию, взмахнув ею над миром, ожившим в его живительных лучах и озарившимся его сиянием.
Есть описания, которые невозможно передать пером, есть картины, которые кисть не в силах перенести на холст; остается лишь взывать к тем, кто их видел, и ограничиваться словами, что нет в мире зрелища прекраснее, чем восход солнца на фоне подобной панорамы, когда наблюдаешь за ним, находясь в самом ее центре, и можешь, повернувшись на месте, одним взглядом охватить три горные цепи, четырнадцать озер, семнадцать городов, сорок селений и семьдесят ледников, разбросанных в округе на площади в сто льё.
— И все же, — промолвил Жолливе, похлопав меня по плечу, — мне было бы чертовски досадно быть убитым, да еще англичанином, так и не увидев того, что мы сейчас увидели!
Около семи часов мы отправились обратно в Люцерн.
XLII
АЛЬСИД ЖОЛЛИВЕ
Около четырех часов дня, как раз в ту минуту, когда я отдавал распоряжение приготовить мне на следующее утро лодку с гребцами, которая доставила бы меня в Штансштад, в комнату ко мне вошел мой новый приятель, Альсид Жолливе.
— Подождите, подождите, — сказал Жолливе, — вы не можете вот так взять и уехать: вы ведь знаете, что мне надо уладить одно дело с моим англикашкой.
— Ба! А я думал, что вы уже забыли об этой нелепой ссоре, — ответил я ему.
— Благодарю! Мне без предупреждения запускают бутылку в голову, и вы считаете, что обидчику это сойдет с рук? О, вы плохо знаете Альсида Жолливе.
— Ну что ж, садитесь, давайте все обсудим.
— С удовольствием. Если не возражаете, я велю принести стаканчик вишневой настойки?
— У меня тут есть бутылка превосходного киршвассера. Подождите.
— Да не беспокойтесь, я ее вижу… А стаканы?.. А, вот и они. Теперь начинайте ваши поучения, я слушаю.
— Скажите, мой дорогой соотечественник, вы действительно полагаете, что оскорбление, которое вы получили, равно как и то, которое вы нанесли сами, столь серьезно, что из-за этого у вас есть право убить человека, а он имеет право убить вас?
— Послушайте, — сказал Жолливе, пробуя на вкус вишневую настойку, — я ведь добрый малый. Ваш киршвассер великолепен!.. Я и мухи не обижу; я не задира и не любитель дуэлей, тем более, что не умею на них драться… Где вы его купили?
— Да прямо здесь.
— В "Белой лошади"?
— Да.
— Ах, уж этот папаша Франц! Меня он никогда не угощал ничем подобным; придется пожаловаться Катарине. Итак, согласен с вами, будь это француз, я сказал бы: "Ладно, ладно, это дело касается только нас; мы уладим его, как подобает между соотечественниками; никто не вправе совать в него нос". Но когда в деле замешан англичанин, это знаете ли… Во-первых, я их терпеть не могу, этих англичан: они довели до смерти моего императора… Англичанин — это совсем другое дело. К тому же, там были немцы, русские, поляки, а может, кто-то из Америки и Африки, почем мне знать? И вот в четырех концах света примутся судачить, что француз потерпел поражение, а такое нельзя позволять. Во Франции я не обратил бы на это внимания: француз отступил перед французом, ну что тут еще скажешь. Но за границей каждый из нас представляет Францию: если бы то, что случилось со мной, произошло с вами, то вы бы дрались, а если бы вы не стали этого делать, то я дрался бы вместо вас. Знаете, в прошлом году в Милане один коммивояжер из Парижа, с улицы Сен-Мартен, малость поиздержался, и какой-то итальянец ссудил его деньгами; коммивояжер выписал итальянцу вексель, но срок вышел, а плата не поступила. И вот как раз на следующий день я приехал в Милан. Среди торговцев об этом деле было много разговоров, честное имя французов стали подвергать насмешкам. "Э, — сказал я, — ни слова больше! Это один из моих друзей; он поручил мне отдать долг, а я задержался на два дня. Так что это моя вина, а не его: я развлекался в Турине и, признаться, поступил дурно. Вот те пятьсот франков, что он должен. Распишитесь на обороте векселя в получении и дайте его мне".
— А ваш друг возместил вам эту сумму?
— Мой друг?! Да мы не были с ним знакомы; только и всего, что он был с улицы Сен-Мартен, а я — с улицы Сен-Дени; он развозил вина, а я — шелковые ткани. В итоге мой кошелек похудел на пятьсот франков, но доброе имя француза осталось незапятнанным.
— Вы славный малый! — сказал я, протягивая ему руку.
— Да, разумеется, и я горжусь этим; я не так уж умен, не слишком образован, и наконец, я не пишу пьес, как вы. Ведь я вас узнал, и к тому же ваше имя пользуется известностью на бульваре Сен-Мартен. Но в арифметике никто не сможет меня перехитрить: я знаю, что два плюс два будет четыре и что бутылка, брошенная в голову, стоит выстрела из пистолета.
— Да, это так, вы правы, — согласился я.
— О, я рад. Непросто было добиться от вас этого признания.
— Послушайте, — сказал я, глядя ему прямо в глаза, — я ведь не был с вами знаком, и вначале, простите меня за эти слова, вы не вызвали у меня ни того интереса, ни того доверия, какое я сейчас испытываю к вам.
— А, не правда ли? Это все потому, что я не охотник до церемоний, у меня манеры коммивояжера. Что поделаешь! Это мое занятие. Но при этом у меня верное сердце и за честь нации я дам себя разрезать на куски.
— Ну что ж, — продолжал я, — все, что вы сейчас сказали о важности нашего поведения за границей, истинная правда, и я целиком разделяю ваш образ мыслей. Но когда речь идет о дуэли за пределами Франции, то свидетель — это секундант, это поручитель, это брат. И если человек, за которого он поручился, отказывается драться, то он должен драться сам. Так что взвесьте все: если вы вынудите меня начать это дело, а сами не доведете его до конца, то сделать это придется мне; однако теперь я готов к этому.
— Хорошо, будьте спокойны. Отправляйтесь к секундантам англичанина и уладьте с ними все формальности так, как сочтете нужным; после вы мне скажете, что я должен буду сделать, и я это сделаю.
— Вы отдаете предпочтение какому-нибудь виду оружия?
— О, я одинаково плохо умею обращаться и со шпагой, и с пистолетом; единственное оружие, которым я владею в совершенстве, это локоть: по этой части я вряд ли встречу себе достойного противника. Какой отличный вышел каламбур, не правда ли?..