Выбрать главу

Перемена у девочек начиналась и заканчивалась на четверть часа раньше нашей, и для меня стало правилом: как только они уходили одна за другой и я видел, что небесно-голубое платье последней из них исчезло за дверью, я спускался с моего пьедестала, ставил каждый предмет на свое место, и, когда мои товарищи и учителя возвращались, они обнаруживали меня склоненным над книгами и нисколько не сомневались, что я не отрывался от занятий.

Прошло уже два или три месяца с тех пор, как я стал ежедневно доставлять себе это развлечение; я различал теперь всех девочек по внешнему виду, знал их привычки и, можно сказать, почти разбирался в их характерах: для меня они были своего рода живыми цветами на роскошном ковре; однако все они были пока мне одинаково безразличны, и моя нежность изливалась на них, словно на сестер.

Но однажды среди всех этих знакомых мне юных лиц появилось новое, которое я прежде не видел; то было личико хорошенькой белокурой и розовощекой девочки с ангельской головкой. Это прелестное личико было залито слезами: бедная малышка только что рассталась с семьей, и ей казалось, что она никогда не сможет утешиться. В первый день юные подружки девочки безуспешно старались развлечь ее, но рана у нее была еще слишком свежа и обильно источала ту кровь сердца, которую называют слезами. Меня глубоко взволновал этот эпизод в моем романе; я увидел некое сходство между бедной девочкой и мною и подумал, что она, подобно мне, будет вести жизнь печальную и одинокую, а зная, что довелось пережить мне, я жалел ее, понимая, что предстоит выстрадать ей.

На следующий день я взобрался на вершину моей пирамиды с большей поспешностью, чем делал это обычно, и в одну секунду охватил взглядом весь сад: девочки играли, как всегда, а новая ученица сидела у подножия дерева, между двумя своими маленькими подружками, которые, чтобы утешить ее, разложили перед ней самую красивую кукольную посуду и самых роскошных кукол, какие у них были. Бедная затворница пока еще не играла, но плакать уже перестала. Всю перемену она провела, слушая уговоры двух своих подружек, а перед тем, как уйти, протянула им руку.

На следующий день ее хорошенькое личико сохраняло лишь незаметные следы печали, и она стала принимать участие в играх своих подружек; наконец, не прошло и недели, как она с детской легкостью забыла о материнском гнездышке, вне которого ей, бедной птичке, казалось, нельзя будет жить.

Значит, только у меня был такой злосчастный характер, что я видел лишь огорчения там, где другие находили удовольствия. Моя печаль и застенчивость становились все сильнее от убежденности, что дело обстоит именно так, и я продолжал влачить горестное существование, начало которому было положено мной, но вырваться из которого у меня не было сил.

Однако золотистый радостный лучик все же осветил уголок моего бытия. Из двадцати четырех моих темных часов один стал для меня солнечным: это был тот час, когда девочки приходили играть под моими окнами. Новая ученица, которую, как я услышал, звали Дженни, стала теперь такой же резвой и веселой, как ее подружки, и, хотя вначале мне было досадно, что она не сохранила той грусти, которая теснее связывала бы ее со мной, я в конце концов простил ей, что она была счастлива. Каждый день я с нетерпением ждал этого часа и, едва он наступал, снова занимал свой привычный пост. Можно сказать, я жил только в течение этого времени, а все остальные часы ждал, когда буду жить.

Подошло время каникул; его приближения я ожидал чуть ли не с ужасом: каникулы продлятся полтора месяца, в течение которых я не буду видеть Дженни. Мысль о возвращении в семью, где меня так любили, о встрече с отцом, который после смерти моей бедной матушки обратил все свои нежные чувства на меня, служила мне лишь слабым утешением в этом горе. Я один оставался печальным и задумчивым в атмосфере радости, которую вызывал среди школьников скорый приход каникул. Однако я и не подозревал, какое новое огорчение подстерегает меня; мне всегда казалось, что время каникул в двух наших пансионах одно и то же, и я подсчитывал число дней, в течение которых мне еще удастся видеть Дженни, но однажды утром, поднявшись, как обычно, на свою пирамиду, обнаружил вдруг, что сад пуст.

Вначале я никак не мог найти этому объяснение, и в голову мне пришло, что я явился раньше срока, а девочки запаздывают; я стал ждать, полагая, что дверь, изо дня в день открывавшая проход всей этой стайке голубок, вот-вот распахнется, как это бывало всегда. Однако она оставалась закрытой, а сад был по-прежнему пуст; и тогда мне открылась истина, сердце мое сжалось, а из глаз у меня полились тихие слезы. Не в силах рассчитать время, когда в класс должны были вернуться мои товарищи, я оставался на прежнем месте, продолжая плакать, так что, когда перед началом второго урока классная дверь распахнулась, я, весь залитый слезами, был захвачен врасплох на верху моей пирамиды. Стремясь поскорее спуститься, я оступился и упал, ударившись головой об угол скамейки и потеряв сознание; меня подняли и отнесли в лазарет, ибо на голове у меня была открытая рана, рубец от которой можно увидеть до сих пор.

Мои преподаватели любили меня настолько же, насколько велика была ненависть, которую питали ко мне мои соученики: в представлении учителей я был кротким, терпеливым и трудолюбивым, и меня никогда не подвергали наказанию за леность, баловство или непослушание. Легкость, с какой я учился и сохранял в памяти знания, позволяла им надеяться, что рано или поздно я стану одним из светочей Церкви. Что же касается злосчастной застенчивости, угрожавшей моему будущему своим пагубным воздействием, то они, сами никогда не выходившие во внешний мир, не могли предвидеть, сколь роковой она станет для меня, когда я буду вынужден отправиться туда, и потому ничего не делали, чтобы избавить меня от нее. Так что несчастный случай со мной огорчил всех преподавателей, они окружили меня самой ревностной заботой, и, благодаря такой поддержке, в основе которой лежала всеобщая доброжелательность, я смог уехать на каникулы одновременно с другими школьниками.

Я приехал к отцу; несчастный человек, у которого не осталось на свете никого, кроме меня, видел в сыне идеал совершенства, к тому же отзывы обо мне моих учителей были столь доброжелательными, что ему легко было поддаться подобному заблуждению; он нашел, что я повзрослел и похорошел: бедный мой отец! Слух о моей учености достиг фермы раньше, чем я туда приехал. Все полевые работники, слуги и домашние называли меня не иначе как "доктор", а мой отец, пожелавший сделать меня достойным этого звания с помощью внешних признаков, подобно тому, как я добился его по сути, заказал для меня черный сюртук, черный жилет и короткие кюлоты черного цвета, казалось, нарочно созданного для того, чтобы еще сильнее подчеркнуть высоту моего роста и незначительность моей особы.

Однако и в окружении крестьян и слуг я по-прежнему оставался печальным и задумчивым. Правда, я перестал испытывать в той же степени, как среди людей равных мне или стоявших выше меня, ту неловкость и тот стыд, которые являлись отличительной чертой моего характера, но я не мог забыть белокурую головку Дженни, каждый день, в один и тот же час, возникавшую у меня перед глазами. Обычно я проводил этот час в одиночестве — или в своей комнате, или у подножия какого-нибудь дерева, или на берегу ручья. Нетрудно догадаться, что весь этот час целиком был посвящен воспоминаниям о школьном саде. Я вновь представлял себе этот сад со всеми его лужайками, деревьями, цветами и веселыми детьми, которые его заполняли.

В конце концов, отец, видя мою постоянную озабоченность, решил отвезти меня в Лондон, чтобы я немного развлекся. Наша ферма находилась в восемнадцати лигах от столицы. Лошадь запрягли в двуколку, и за полтора дня мы проделали этот путь.

Но в Лондоне снова начались мои злоключения. Отец, желая воздать мне честь, не преминул вырядить меня в мой новый костюм, который в столице давно уже вышел из моды даже у пожилых людей. Все подростки, встречавшиеся мне там, были одеты соответственно их возрасту, и лишь я один напоминал комичную карикатуру из другой эпохи. Я чувствовал, что выгляжу чрезвычайно смешным, и это только усиливало мою неуклюжесть: я не знал, что делать с моими слишком тонкими ногами и чересчур длинными руками; лицо мое меняло цвет по десять раз каждые четверть часа, переходя от мертвенной бледности к багровому румянцу. Что же касается моего отца, то он не замечал ничего того, что происходило со мной, и с трудом сдерживался, чтобы не остановить прохожих и не сказать им: