Выбрать главу

"Что ты думаешь об этом жилище?" — спросил меня дядя.

"О! — воскликнул я в восхищении. — Я думаю, что это королевские покои".

"Значит, оно тебе подходит?"

"Как это понять, дядюшка?"

"Ты охотно поселился бы здесь, хочу я сказать?"

Я не отвечал, застыв с открытым ртом и утратив способность соображать. Естественно, дядя воспринял мое молчание, которое было вызвано охватившим меня восторгом, как согласие.

"Ну что ж, — продолжал он, потрепав меня по плечу, — эти покои — твои".

"Но, дядюшка, — собравшись с духом произнес я, — чей же это замок?"

"Да мой, черт подери!"

"Так, значит, вы богаты, дядя?!"

"У меня сто тысяч фунтов ренты".

На этот раз я почувствовал, что голова моя пошла кругом, и я прижался лбом к каминному мрамору. А дядя, чрезвычайно довольный неожиданным впечатлением, которое ему удалось произвести на меня, удалился, заявив, что в случае какой-нибудь надобности мне следует лишь позвонить и что его ливрейный лакей и его негр находятся в моем полном распоряжении.

Если у вас составилось представление о том, как робок я по натуре, вы можете себе представить мое положение: в течение получаса я был просто подавлен таким непредвиденным поворотом событий, но затем пришел в себя и стал обходить покои. С первого же шага я заметил, что моя особа отражается в трех или четырех огромных зеркалах, и, признаюсь со всем смирением, что, чем пристальнее я разглядывал это отражение, тем отчетливее сознавал, что подобный человек недостоин жить в том месте, где он оказался. Помимо того, что моя манера одеваться выдавала во мне крестьянина, дело было также в том, что в двадцать один год я еще продолжал расти, и моя одежда, сшитая в начале предыдущего года, стала слишком короткой: рукава не соответствовали длине рук, брюки — длине ног. Что же касается жилета, то он, подобно полукафтану на полотнах Альбрехта Дюрера или Гольбейна, позволял увидеть на мне не только рубашку, но и пряжки подтяжек; все это было мило, все это было хорошо, все это было вполне естественно на бедной маленькой ферме моего отца, но в этом волшебном дворце, на фоне окружавшей меня обстановки, поражало таким вопиющим несоответствием, что я стал искать уголок, где мне можно было спрятаться, и, едва найдя его, забился туда, как заяц в нору, а потом, сжавшись в клубок, принялся размышлять.

Не знаю, как долго просидел я таким образом; наконец, ливрейный лакей, которого я принял за раджу, пришел объявить мне, что обед подан и дядя ожидает меня; я вошел в обеденный зал: к счастью, дядя был там один, и я вздохнул с облегчением.

В конце трапезы, когда дяде принесли пунш, а негр разжег ему трубку, он отослал слуг и мы остались одни. Некоторое время он с озабоченным видом вдыхал и выдыхал дым, не произнося ни слова, но затем вдруг нарушил молчание:

"Ну, так что, Уильямс?" — обратился он ко мне.

Я не был готов к его вопросу и от неожиданности подпрыгнул на стуле.

"О чем вы, дядюшка?" — пробормотал я.

"Нам надо, наконец, немного поговорить о тебе, мальчик мой. Когда я приехал, твой бедняга-отец был слишком занят собой".

Я разрыдался.

"В итоге я не успел спросить у него, кем он рассчитывал сделать тебя. Ну что такое: ты опять рыдаешь? Послушай, ты уже закончил колледж и должен быть силен в философии. Вчера это случилось с моим братом, завтра придет мой черед, а через неделю, может быть, твой; видишь ли, надо ценить жизнь за то, что она нам дана; все твои слезы не смогут вернуть бедного Джека Бландела, поэтому послушай меня: утри слезы, выпей стакан пунша, возьми трубку и давай поговорим, как полагается мужчинам".

Я вежливо отказался от предложенных дядей пунша и трубки, но утер слезы и постарался не плакать.

"Ну а теперь, — сказал дядя, искоса взглянув на меня, — скажи-ка, каковы твои планы на будущее?"

"Мне хотелось бы, — ответил я, — посвятить себя преподаванию, и я полагаю, что полученное мною образование делает меня способным заняться этим благим делом".

"Ну и ну! — промолвил дядя. — Так рассуждать ты мог, когда был сыном бедного фермера, но теперь ты племянник богача, а это сильно меняет положение. У меня нет детей, и поскольку, слава Богу, я не намерен жениться, у меня их, наверно, никогда не будет, а стало быть, все, чем я владею, перейдет к тебе. Любопытно было бы посмотреть на школьного учителя, имеющего сто тысяч фунтов дохода: ты же понимаешь, что такого и быть не может. Так давай поищем что-нибудь получше, господин джентльмен".

"Что поделаешь, дядюшка! Но мне нечего вам сказать, я всего лишь бедный ученый, не знающий мира и годный лишь на то, чтобы вести жизнь, заполненную трудами и учеными занятиями, так что, с вашего позволения, лучшее, по-моему, что я мог бы сделать, это обратиться к моим первоначальным замыслам".

"К твоим первоначальным замыслам?! Да ты с ума сошел, друг мой; с твоим, или моим состоянием, а это одно и то же, ты можешь, в зависимости от того, жаден ты или честолюбив, притязать на самые богатые партии в Лондоне или же породниться с каким-нибудь благородным разорившимся семейством, которое обеспечит тебе высокое положение".

"Жениться, дядюшка, жениться мне?!" — воскликнул я.

"А почему бы и нет? Разве ты давал монашеские обеты?"

"Мне жениться?!.. Я мог бы жениться… Я мог бы взять в жены…"

Я умолк… Имя Дженни чуть не сорвалось у меня с языка… Мысль о подобном счастье впервые посетила меня… Обладать этой очаровательной белокурой девушкой, которая в течение шести лет была для меня всем! Жениться на Дженни! Дженни может стать моей женой! Теперь это было возможно! Дядюшка сказал мне, что с его состоянием я могу рассчитывать на любую партию. Одна лишь надежда на это вселила в меня столько счастья, что у меня не было сил его вынести. Я почувствовал, что у меня перехватило дыхание, что мне сейчас станет плохо, и, бросившись вон из покоев, побежал в сад, чтобы вдохнуть свежего воздуха. Дядя подумал, что я обезумел, но, решив, что я вернусь, когда этот приступ безумия пройдет, потребовал еще табаку и пунша, набил во второй раз трубку, в шестой раз наполнил стакан и продолжил пить и курить.

Дядя был преисполнен здравого смысла. Когда я два или три раза обежал сад, предаваясь своим мечтам, и, немного успокоенный, вернулся к дяде, обнаружилось, что он сидит на том же месте, докуривает третью трубку и допивает вторую чашу пунша, вдыхая и выдыхая дым с той же невозмутимостью и с тем же удовольствием.

"Ну, — промолвил он, — ты по-прежнему хочешь стать учителем?"

"Дядюшка, — ответил я, — хотя в этом и состоит мое подлинное призвание, Господь, мне кажется, решил, что все должно быть иначе; однако, — продолжал я, — мне иногда случалось видеть проходящих мимо меня юношей, которых называют светской молодежью и которые созданы для того, чтобы появляться в обществе и нравиться женщинам, и признаться, дядюшка, чем чаще я вспоминаю их, тем отчетливее сознаю, что они — люди иной породы, чем я, и способны к совершенствованию, тогда как мне это недоступно…"

Дядя расхохотался.

"Видишь ли, Уильямс, — сказал он мне, когда его приступ смеха прошел, — вся разница между ними и тобой состоит в том, что их голова набита терминами, связанными с охотой, бегами и пари, а твоя — древнееврейскими, греческими и латинскими словами. Когда ты забудешь то, что знаешь, ради того, чтобы выучить то, что знают они, ты станешь настолько никчемным, настолько наглым, а значит, и настолько светским кавалером, что среди них не встретишь ни одного такого. Только не мешай мне, я сам займусь твоим воспитанием".

Я поблагодарил дядю за его заботу обо мне и, поскольку часы пробили восемь, попросил у него разрешения вернуться к себе в комнату, сославшись на то, что у меня нет привычки бодрствовать допоздна. Дядюшка жестом позволил мне удалиться, снова зажег трубку, погасшую во время взрыва его смеха, позвонил и велел радже принести ему третью чашу пунша.

Нетрудно догадаться, что я ушел к себе не для того, чтобы заснуть. Часть ночи я провел в мечтах, не смыкая глаз, а когда сон наступил, он оказался наполнен продолжением тех же грез. На следующий день, около девяти часов утра, я был разбужен весьма элегантным господином, который в сопровождении камердинера моего дядюшки вошел в мою комнату; за ним следовал его грум с каким-то свертком в руках.