Отец, прищурившись, посмотрел вдаль и произнёс:
– Чудесный день: видимость миллион на миллион.
Он сказал техникам что-то, те ответили неразборчиво, помахав какими-то бумагами. Вместе они уткнулись в эти бумаги и, наконец, отец поманил меня за собой.
В кабине учебного самолёта было жарко, пахло бензином и нагретым металлом. Я любил эти запахи, но ещё больше любил, как пахнет в кабине, когда нет жары, – каким-то особым запахом электроприборов. На реактивных самолётах топливом почти не пахнет, а вот тут ты ощущаешь себя почти как в автомобиле.
Отец говорил, что завод разрешает им летать на девяносто втором – автомобильном бензине, оттого мне так и кажется. А мать недовольно говорила, что я люблю нюхать бензин, потому что у меня в организме не хватает железа.
Я сижу справа, уткнувшись носом в панель автоматического радиокомпаса, пока отец готовится к вылету.
Я помню тот фильм, где мальчик спас отца и вёл самолёт над пустыней. «Если что, я спасу его, – думаю я, проведя пальцем по шкале коррекционного механизма. – Вот он попадёт в беду, а я доставлю его в госпиталь… Нет, пусть не он, а кто-нибудь другой попадёт в беду, и мы с отцом спасём его. Мы сядем в далёкой горной местности, вокруг будет война и взрывы, а мы погрузим раненых и в последний момент взмоем в небо. Он будет так же, как и сейчас, спокойно и строго смотреть вперёд, а я буду штурманом».
И я проверяю, выставлен ли коррекционный механизм на ноль перед взлётом.
Отец не смотрит на меня, но я знаю, что он всё видит.
Я рассказываю ему школьные новости, чередуя хорошие и плохие, и чувствую, что ему всё это очень интересно, но немного не к месту, не вовремя – ведь сейчас ему лететь.
Что-то ещё я хотел спросить у него, но не помню что. Отец подмигивает мне, будто намекает, что он тоже хотел что-то рассказать, но не сейчас: видишь, работа.
Мы ещё некоторое время сидим с отцом в кабине, и он, внимательно проверив, как я застегнул ремни, прибавляет газу. Самолёт двинулся вперёд, и мы, раскачиваясь, выписали квадрат на двух разогретых солнцем асфальтированных полосах аэродрома. Потом он остановил самолёт, сбросив обороты двигателя.
Я выбираюсь наружу, и воздушный поток тут же срывает у меня с головы пилотку. Это отцовская пилотка, а отец говорит, что головной убор – самое главное в форме. Пилотка мне велика, но я берегу её пуще коллекции вкладышей от жвачки. Пилотка скользит по шершавому бетону, и я бегу за ней, упуская тот момент, когда отец тронул машину и стал набирать скорость. Крылья начинают двоиться и троиться в мареве, которое висит над нагревшейся уже полосой, и вот, наконец, далеко-далеко чёрточка учебного самолёта отрывается от земли, покидает это дрожащее над бетоном марево и поднимается вверх. Отец закладывает вираж и проходит над аэродромом обратно, сделав бочку, а потом крутит прямо у меня над головой фигуры по списку своего полётного листа.
Я иду к ангарам и, стоя в тени, хочу только одного, чтобы это длилось бесконечно: меняющийся на виражах тон работающего двигателя, самолёт, кувыркающийся в воздухе на фоне нестерпимой синевы, и моё счастье.
Надо было что-то спросить, что-то очень важное, и я знаю, что отец мне всё объяснит. И я, наконец, вспоминаю, что именно… Но отец далеко, и его самолёт, сделав петлю, уходит в сторону солнца. Я читал одну книгу, повесть про лётчиков времен войны… И там, в этой повести, один из наших пилотов всегда уходил в сторону солнца после атаки, поэтому его никто не мог сбить. Он потом садился на аэродром, где базировались американские лётчики, тогда мы воевали вместе. И вот американцы пили своё виски, а он всегда просил в столовой немного солнца с газировкой. Я уже не помню подробностей и что там было ещё в этой книге, но потом этот лётчик улетел в сторону солнца после воздушного боя, но не с американцами, конечно, а с немцами, которые на нас тогда напали. Он улетел, и больше его никто не видел. Он растворился в этом солнце… Потом американцы спрашивали про него, а им предлагали только выпивку… И американцы плакали, потому что мы тогда дрались вместе, и когда твой друг не приземлился, то как же тут не заплакать?
Поэтому когда отец пьёт с друзьями, они поднимают тост за то, чтобы количество взлётов совпадало бы с количеством посадок. У них много ещё тостов, и ещё было правило не говорить «последний», а говорить «крайний».
И вот я смотрю, как отец ушёл в сторону огромного солнечного диска, который начинает клониться к закату, и жду. Я жду очень долго, кажется, жду вечно…
В этот момент я всегда просыпаюсь.