От хаты Марьяны до широкой в этих местах Кубани не было и сотни шагов, но реку от глаз скрывала высокая насыпанная дамба, заросшая по склонам будяком, крапивой и свистящими на ветру кустами гнучего лозняка.
Обнесенный старым камышовым плетнем двор Марьяны с облупленным, покосившимся хлевом, где когда-то стояла корова, одним своим краем упирался в подножие дамбы, тянущейся вдоль всего хутора, а другим выходил на широкий проулок, посреди которого и зимой и летом не просыхала глубокая копанка, припорошенная по закраине, будто снежком, утиным пером и пухом.
За хатой не пестрели из лета в лето, как на других усадьбах, грядки с огурцами, морковью и луком, не гнулись под тяжестью груш, слив и жердель в саду деревья: до всего этого не доходили руки одинокой хозяйки. От родителей досталась ей такая же, как она сама, одинокая яблонька среди колючих старых акаций, да и ту в пору буйного цвета прижгло нежданным заморозком и до сердцевины, казалось, высушило горячим астраханским суховеем.
Шульгин пересек двор, оставляя за собою вдавленные в снег темные следы, перешагнул, колыхнув затрещавший плетень, через перелаз и, оскользаясь на оттаявшей грязи, вскарабкался на дамбу.
Понизовый ветер курчавил воду, звенел, словно битым стеклом, под тонким береговым припаем льда и неутомимо дыбил и гнал против течения крутые, с белой накипью волны. Космы тягучего редкого тумана медленно сочились сквозь голые, будто под горшок подстриженные снизу вешним течением вербы, оставляя на стволах темный и влажный след.
Шульгин постоял немного на дамбе, глядя, как под кручей омут затягивал в горловину проплывающий мимо чакан, кружил обрубок намокшего и едва видного из воды бревна, и, засунув настывшие на холоде руки в карманы куртки, по привычке высоко подняв плечи, зашагал к правлению.
За отводным на рисовые поля каналом Шульгин столкнулся один на один со свояком Марьяны. Рожнов стоял на отмели по колено в воде и прополаскивал капроновую, с мелкими ячейками сетку габы. На нем были высокие резиновые сапоги, грубый, словно из жести, брезентовый плащ и нахлобученная по самые уши суконная кепка со сломанным козырьком.
— С уловом, говоришь, Рожнов? — сказал Шульгин, разглядывая крапленный рыбьей чешуей, туго, под завязку набитый мешок на берегу.
Рожнов вскинул голову и, словно отпущенная лозина, выпрямился. Мгновенный испуг метнул из стороны в сторону его зеленые, с коричневой подпалиной, как у кошки, глаза, перекосил уголки тонких губ — за ними холодно блеснули сталью вставные зубы. Но он тут же овладел собою и, зябко передернув плечами, принимая беспечный вид, усмехнулся:
— С каким там уловом! Застыл весь, пока парочку мелочи подцепил. К завтраку нам с Ульяной...
— Так говорили же, что шамая в низовье косяком все дни идет, — неуверенно произнес Шульгин, спускаясь с дамбы на отмель.
— Где-нибудь, только не у нас... Да ты не косись на мешок, там кукурузные кочерыжки на подтопку.
— Кочерыжки, говоришь?
— Ну, а то что ж?..
— Рыба! Браконьерствуешь?
С насеченного ветром кирпично-синего лица Рожнова медленно, как смола по стволу сосны, сползла заискивающая улыбка. Он хищно прищурил глаза и, подергивая крыльями горбатого носа, подступил к Шульгину вплотную.
— Донесешь?
Шульгин не ответил. Круто повернувшись на каблуках, он молча стал взбираться на дамбу. Рожнов в два прыжка нагнал его, ухватился за полу куртки, стащил вниз, больно стиснул костлявыми пальцами локоть.
— Слышь, Шульгин, не становись поперек пути! На одном заводе работали, вместе на хуторе жить довелось! Не мути воду, отвернись! Уважь мою просьбу!
В его застывшем взгляде, который он не сводил с Шульгина, не было ни испуга, ни просьбы, ни смирения, скорее угроза и лютая ярость открыто выплескивались из-за вытянутых в щелки припухлых век. Тяжелые, угластые челюсти его вздулись от окаменевших желваков, на скулах пробивался лихорадочный румянец.
И Шульгин вдруг вспомнил: совсем недавно видел он и эту угрожающую позу со сжатыми кулаками, и упрямый наклон головы, и нервный оскал губ, и, главное, эти лютующие глаза, жестокие и неумолимые, взгляд которых ему никогда теперь не забыть.
...Стояло тихое раннее утро. С покосов тянуло росными травами, в небе заливались жаворонки, а над рекою, когда Шульгин поднялся на дамбу, плыл багровый на заре туман. И вот тогда-то в тишине наступающего дня до его слуха сквозь трели жаворонка донесся жалобный детский голос:
— Дяденька, не надо... Просю вас, дяденька, не надо...
Шульгин затаил дыхание, насторожился.
— Уйди с дороги! — прокатилось над рекой.
И снова умоляющий детский голос: