В этом месте настил разворотило фугаской или миной. Криво торчала в зияющем отверстии толстая расщепленная балка с вырванными перекореженными каргами. Вот он обхватил ее руками, подтянулся. Вот закинул ногу и уперся подбородком об острый, весь в занозах край. Вот начал медленно и осторожно переваливаться. Вот повис боком. И в то самое мгновение, пока висел боком, одним глазом он неожиданно увидел небо, другим — реку. Луна и звезды были как будто совсем близко, а темная река едва проглядывалась и казалась недосягаемо далекой, глубокой и враждебной.
Он поскорее перевалился на зыбкие, расщепленные плахи, отполз от края и минуты две дышал, не двигаясь и не шевелясь. Потом поднял голову, осмотрелся и увидел неподвижный танк с надменно растопыренным крестом на башне. И опять он вспомнил детство.
…Он сидит на коленях у отца. На отце серая шинель. Она мохнатая, колючая на ощупь, но к ней так приятно прижиматься. От нее пахнет отцом, порохом, недавними боями. Суконный отцовский шлем с острой макушкой и красной звездой у него на голове. Шлем очень велик ему. Так и ерзает тульей по волосам, так и съезжает на глаза. Но что может значить это маленькое неудобство, если он теперь как настоящий конармеец? Отец мастерит ему из дощечки шашку и напевает про конную Буденного. Наконец шашка готова. Он берет ее из рук отца, осматривает и уже не выпускает.
— Ну, брат, теперь ты настоящий рубака, — весело улыбается отец, и светлые усы его задорно шевелятся. На голове у отца — повязка. Под повязкой — рана. Это его казак пикой зацепил.
— Больно тебе, папань?
— Теперь ничего, терпимо, — улыбается отец. — А тогда больненько было.
— А ты плакал?
— Нет, брат, не плакал. Это на войне не полагается. Да и некогда. Надо же было того контрика с коня ссадить.
— И ты ссадил?
— А ты как думал?
— Тебе бы, папанька, надо так: того казака ссадить, а меня посадить. На коня-то. Стали бы мы сражаться вместе.
— Ах ты, вояка! — хохочет отец и очень больно, совсем не так, как мамка, освобождает ему нос. — Погодь допрежь батьки в пекло лезть. Вот доведется самому повоевать — узнаешь почем фунт лиха.
— Не хочу я лиха, а хочу в войну играть. Давай с тобой.
— Нет, дружок, я на фронте досыта наигрался. Будь она трижды проклята, эта война!
— А ты, папанька, возьми да больше не воюй. Разве плохо было бы нам с тобой да с мамкой дома?
— А кто же тогда станет контру бить? Если я уйду с войны, другой уйдет — придут сюда враги и все пожгут, а людей — в угон.
— И больших, и маленьких?
— Всех под метелку.
— А куда это в угон? Далеко?
— Так, брат, далеко, что отсюда не видать! — Отец пошевеливал усами, тая усмешку.
— К казакам? У которых пики?
— Если бы к казакам, то это полбеды. Они, лампасники, хоть и немало погубили нашего брата, красноармейца, но все ж таки одумаются, угомонятся. Как-никак народ-то свой, российский. А ну как немец опять на нас попрет?
— Пусть только попробует: вот она, шашка-то!
— Э-э, да ты у меня храбрец. Ну, иди гуляй, герой грядущих битв!
Весело пошевеливая усами, отец уходит в дом и о чем-то начинает шептаться с матерью, а он пытается отыскать кого-нибудь из сверстников, чтобы показать им свою шашку. Но уже вечер, должно быть, все спать легли. Вот чудаки! Охота дрыхнуть, когда так славно можно поиграть в Буденного! Он проскакал на палочке вдоль деревни и вновь примчался к своему двору. Дома о чем-то говорили, и голос у отца был бодряще-ласковый, а мать почему-то всхлипывала и сморкалась.
«Чудная эта мамка, — подумал он. — Папанька дома, а она плачет».
— Э-эй! Даешь Варшаву! Даешь Берлин! Уж врезались мы в Крым! — восклицал он, размахивая шашкой.
Огонек в избе погас, и отец с матерью тихо и таинственно шептались.
О нем забыли, и ему это нравилось. И еще ему нравилось смотреть, как с ветлы, раскинувшей над двором и домом корявые, темно-коричневые ветви, срываются длинные узенькие листья и трепетными плотичками ныряют, плавают в густом от влажной дымки воздухе, пока не опустятся на землю, не сольются с пожухлой муравой.
В огромном стволе ветлы — дупло. Там поселились маленькие совы — сычи. Когда откуда-то из рощи, из-за дремлющего пруда бесшумно подкралась тишина, сычи тихонько вылетели из дупла и неслышно летают в мягком сумраке. И это уже вовсе не сычи, а генералы — враги Советской власти. Почему-то сычи летают тихо, низко. И он гоняется за ними со своей шашкой до тех пор, пока они не улетают за деревню. Это означает, что генералы отступили и больше не посмеют сунуться.