Жихарев только вздохнул в ответ.
Эшелон, увозивший отвоевавшихся солдат на Родину, двигался медленно, подолгу стоял на полустанках. Поругивая нерасторопных железнодорожников, бойцы коротали время за картами и домино, на веселый лад запевали грустную песню «Эх, дороги» и с особым удовольствием мечтали, как возьмутся отстраивать разрушенные города, как примутся за землю-матушку, истосковавшуюся по настоящим хозяевам. А Жихарев, сдавив руки коленями, лежал на полке под своей куцей, простреленной шинелишкой и угрюмо молчал.
За окном вагона неспешно проходили леса, поля, селенья. И для него, исползавшего на брюхе чуть не каждую пядь этой земли, все было и знакомо, и неузнаваемо. Избитый снарядами и минами, прокопченный и как бы постаревший лес теперь снова зеленел ярко и молодо; поля оделись пестрядью хлебов, гречихи, кукурузы, подсолнуха; выжженные деревни словно из пепла возрождались. Все это и волновало Жихарева и навевало невеселые думы. Как-то примет его родимая Гужовка? Как-то встретит жена? Нужен ли он такой дома?
На одной из остановок в вагон протолкнулся разбитной инвалид. Откинул к стенке костыли, быстро расставил на лавке кургузых размалеванных болванчиков, повалил их рукой, дал подняться и пропел задорным голосом бывалого торговца:
— Вот Ванюшки-встанюшки, хорошие игрушки. Не бьются, не ломаются, спортом занимаются!
Солдаты весело смеялись, а Жихарев, глядя на безногого, такого же кургузого, как его изделия, с неприязнью думал: «Ишь ты, Ванька-встанька, в торговлишку ударился! Нет, нам это не с руки…»
Как-то Жихарев вздремнул и вдруг проснулся от веселого, ритмично-дробного, сочного перестука топоров. Он глянул в окно. Поезд стоял посреди какого-то разбитого, сгоревшего села, и как раз напротив вагона четверо солдат сосредоточенно рубили сруб. В сосновом затесанном бревне, как бы поджидая кого-то, торчал запасный топор.
Жихарев не стерпел. Спрыгнул, схватил топор, поплевал на руки и, ни слова не говоря, как по нитке, погнал тонкую, ровную щепу. Все четыре топора приостановились, и восемь заинтересованных глаз устремились на Жихарева.
— Плотничал?
— Приходилось.
— Чей такой будешь?
— Из-под Медыни.
— А мы горьковские, с реки Пьяны.
— Наслышан про вашу «пьяную» реку, был у меня дружок оттуда, — отсекая сильным косым ударом щепу и привычно подравнивая угол, говорил Жихарев. Топор так и играл в его руках, так и брызгал сочной древесной крошкой. Плотники словно бы нехотя (нас, мол, ничем не удивишь) приглядывались к его работе, перемигивались, и, наконец, самый старший, с глубоким шрамом на виске, доверительно, как мастер мастеру, сказал:
— Подрядились мы вот домок срубить. Засучивай-ка, друг, рукава да становись в корень — людям помощь, а нам заработок… Небольшие, а все же деньги…
— Не в деньгах дело, — с наслаждением врубаясь в новое бревно, заметил Жихарев. — Понимаешь, нет?
— Да ведь как не понять, — сказал солдат со шрамом, — а только и деньги не последнее дело. Жинка, к примеру, пишет, что колхоз у нас ослаб: или зубы клади на полку, или в город подавайся. Дело ясное — придется в Горьком приживаться. Ну, а как я заявлюсь туда со своей оравой без копейки денег? Гибель! Вот и пришлось топор точить.
— Н-да, топорик вострый, — как бы про себя ответил Жихарев, — таким топориком как стук, так и рупь.
— Ну так как — остаешься? — Все четыре плотника выжидательно выпрямились, а старший потянулся к фляжке, чтобы сейчас же и магарыч распить.
— Почему бы и не помочь, помочь бы можно, — заколебался Жихарев, но, вспомнив вдруг слова майора Добротворова, решительно воткнул топор в бревно. — Не могу я… пуля во мне… Снайпер, гад, метил в лоб, да, видать, промазал, в скулу угодил, а она, проклятая, рикошетом под ключицу. Сантиметра на два до сердца не дошла… Понимаешь, нет?
— Как не понять, понимаю, сам весь израненный, — сочувственно отозвался солдат со шрамом и, чтобы ободрить бывшего товарища по оружию, рассказал, что в их деревне есть ветеран русско-японской войны, в котором чуть не сорок лет торчала пуля. И ничего, работал не хуже других.
— Так что, брат, не унывай, — постукивая топором, внушал он Жихареву, — лишнего не перемогайся и проживешь до ста годов, мужик ты, видать, крепкий.
Потому ли, что он так хорошо поработал топором, от доброго ли слова незнакомого солдата, оттого ли, что близились родные места, только Жихарев приободрился, повеселел.
…А поезд шел, раздвигая горизонты, и открывались все новые и новые просторы родной земли. Вместе с туляками, москвичами, горьковчанами — со всеми теми, кто не распрощался еще с солдатской шинелью, но уже чувствовал себя рабочим или хлеборобом, — плотник из Гужовки радовался, что необъятная советская земля теперь на веки вечные свободна и неприкосновенна.