Напился человек, омыл потное лицо заскорузлой, как бы обуглившейся ладонью, стряхнул с усов и бороды покоробленные мокрые хвоинки, сел на замшелый камень и вздохнул. Сидел, курил глиняную трубку, набитую мхом, вслушивался в тихие, успокоительные всплески родника и все осматривал поляну. А потом вынул из-за пояса топор, срубил прямую высокую сосну, обгоревшую от корня до вершины, и принялся ладить себе жилище.
Человек постукивал топориком да все посвистывал про волю вольную. И журчал, вторил ему родник. И не скучно было им вдвоем в лесу.
Но как только избушка была готова, сел человек на тот же мшистый камень и бессильно опустил большие руки. Была у него воля, да не было свободы, был у него дом, да не было семьи.
И ушел человек.
Вернулся он не скоро. Но зато вернулся не один. Вместе с ним пришла его подруга.
Он был широк в плечах, высок и крепок, как молодой ясень. Она — мала, тонка, хрупка, как липка. Он — беглый холоп, приставший к вольнице Степана Разина и после казни лихого казака хоронившийся в этих лесах от гнева царского. Она — горемыка-сирота, убежавшая с ним, каторжным, от мачехи, порешившей выдать ее за старого вдовца.
Она, степнячка, боялась леса. Темные стволы, раскинувшие, будто руки, обгорелые свои ветви, казались ей недобрыми людьми, исподтишка выслеживающими их. И ей было страшно и за себя, и за него.
А он боялся, что она уйдет в свои степи. Но увидала женщина избушку с единственным оконцем без стекла, услышала прохладное ласковое журчание ручья и улыбнулась. И мужчина понял — не уйдет она, разделит с ним и беды его, и радости.
Лес кормил их, родник поил.
Он охотился — ставил петли, устраивал ловушки. С рогатиной да топором ходил на матерого медведя. Он был бесстрашен, она — домовита. Коптила окорока из медвежатины, щипала глухарей, попадавших в силки, лукошками носила грибы да ягоды, суетилась вокруг домушки.
Добыла где-то семян и рассадила огород. И быть может, потому что над грядками закачались ярко-желтые головы степного цветка — подсолнуха, лес уже не тревожил, не пугал ее. А когда в доме появился новорожденный и муж принес ей снопик голубых пролесок вперемежку с нежными, тонко и таинственно пахнущими фиалками, бор показался ей обжитым, родным и добрым.
И вдруг близ их избушки появились стражники. Они долго охотились за ним, как волки за оленем, и наконец пришли сюда. Он их заметил и ушел. Лес укрыл его, не выдал. Но услышал он стоны своей подруги, услышал плач ребенка и не выдержал.
— А, прилетел, ясен сокол, — скручивая ему руки за спиной, сказал огромный одноглазый пристав с рубленым шрамом через все лицо. — Тебя-то нам и надо.
— Меня казните, рубите голову, а ее с сынишкой отпустите, — глядя на жену, повисшую на путах под дымящейся сосной, ответил он.
— Зачем же кречета с кречеткой разлучать? — усмехнулся пристав, хищно прищурив единственный свой глаз. — Вместе жили, вместе и умрете.
Их закопали друг против друга — его по одну сторону ручья, ее — по другую. Родник журчал, дышал прохладой, свежестью, словно хотел помочь им. Но помочь им было нельзя. Смерть от жажды — такова воля белого царя.
Она угасала молча. Глаза были прикрыты, по провалившимся, изъеденным гнусом щекам не высыхая катились слезы. Он бунтовал. Его большая закосматившаяся голова тяжело и грозно ворочалась на истонченной шее, и из свалявшейся в ком посеревшей бороды несокрушимо сверкали оскаленные зубы. Стражники его боялись и, понимая это, он хрипел, пронзительно блестя глазами:
— А-а, дрожите, псы трусливые, знаете, что несдобровать перед вольными людьми ни вам, ни вашему проклятому царю!..
— Заткните пасть смутьяну! — крикнул пристав, но стражники не двинулись. Тогда он наискось ударил по длинной шее кривой турецкой саблей. Отсеченная голова подпрыгнула и, шевеля усами, ударилась о землю.
— Убейте и меня, — прошелестела сухими губами женщина и наклонила голову.
— Шлюху откопайте — еще пригодится! — крикнул пристав стражникам. — А детенка отведите в чащу, чтобы лишней обузы не было.
— Отдайте мне сыночка! — закричала женщина. — Ваня, Ванюшка, кровиночка моя… За что тебе такая доля выпала?
Крики матери и плач ребенка испугали, встревожили старую медведицу, лакомившуюся ягодой в малиннике. Толкая перед собой медвежонка, она широкими сторожкими машками пустилась в дебри.