— Дедь, а почему называется — родник?
— Ишь какой неугомонный, все ему скажи да растолкуй, — откинув руку с потолстевшим от пряжи, быстро вертящимся веретеном, улыбалась бабушка, а дед подхватывал:
— А кто его знает? Может, потому что из земли родился, а может, потому что всем родня: и людям, и зверям, и птицам, и всякой малой твари. Кабы не родник, не было бы и нашей Родниковки, а может, и нас с тобой. Спасибо тому человеку, кто первый его приметил.
— А кто его приметил, дедя?
— Точно-то никто этого не знает, — отвечал дед в раздумье. — А только слышал я от старинных крепостных людей, а те тоже от стариков слыхали, что был этот человек из нашего роду-племени.
— Это тот, которого в землю закопали?
— Да, внучек, да.
— Дедь, а для чего же закопали-то?
— А по злому умыслу, чтобы надругаться над вольным человеком, — тяжко вздыхал дед. — Ох, много тогда людей исказнили!
— Порасскажут стары люди про те казни лютые, так прямо волосы дыбком встают, — подхватывала бабушка, роняя веретено.
— Дедь, а когда это было? При римлянах?
— Нет, внучек, при Стеньке Разине. Взбунтовал удалый атаман народ против царя, а силенки-то и не хватило. Стеньку изловили, и царь велел его четвертовать, а кто попался из его дружков, тому тоже пощады нету: кого на кол, кого живьем в землю… Куда там льву да тигру перед таким зверьем!
— Замучили, замордовали их, изверги окаянные…
Бабушка вытирала слезы концом платка и горестно качала головой. Глядя на нее, я едва-едва крепился, хотя глаза у меня вовсе не были на мокром месте.
— Ну ладно, мать, будет тебе, — строго внушал дед. — А то, гляди, и партизан-то наш зальется. А ведь он мужик, ему плакать не положено.
— Да я совсем не плачу: мне только жалко этих человеков… — уверял я, глотая подступающие слезы.
— Понятно, жалко, — соглашался дед. — А мне, думаешь, не жалко было, когда нашим партизанам беляки вырезывали на спине кровавую звезду? Уж как только они, проклятые золотопогонники, над красными не измывались!
— Опять ты, Кондратий, про свое! — сердито ворчала бабушка и начинала хлюпать носом. С тех пор, как где-то под Касторной «сложил свою буйну голову младшенький сыночек» — мой отец, — она не могла уже без тревоги и горьких слез слышать так увлекавшие меня рассказы деда, как он «с сынами за землю и волю бился».
— Мы волю-то завоевали, а им надо ее в сохранности держать, — ероша мои волосы и строговато посматривая на бабушку, внушал дед. — Так что вы, бабы, погодили бы парней за сарафаны прятать, а то, не ровен час, и без защитников останетесь. Много еще в мире нехорошего творится…
— Плохого-то завсегда больше, чем хорошего, а только ничего уж, видно, не поделаешь: так господь устроил, так исстари ведется… — вздыхала бабушка, поплевывая на пальцы, чтобы нитки лучше скручивались.
— А надо сделать так, чтобы хорошее всякую эту нечисть пересилило! — говорил дед со страстью правдолюбца и борца. — Нам покудова не удалось, а вот они добьются. Они будут и смышленей нас, и боевитей. Так ведь, партизан?
— Так, — кивал я. — А только я не партизаном стану, а красным командиром, как папанька. Кабы папанька был живой, то совсем бы нигде плохого не было, а было бы везде одно хорошее… И мамка жила бы тогда с нами… И людей никто бы в землю не закапывал…
Я весь дрожал от возбуждения, и, глядя на меня, бабушка клала на колени веретено и обеспокоенно качала головой:
— Ишь ты, как растревожился, сердешный. Слушай, я лучше тебе сказку расскажу про Аленушку да про братика Иванушку. Вот пошли они, братец да сестрица, в лес.
— К партизанам?
— Опять тебе эти партизаны примерещились. Не к партизанам, а просто по грибы пошли, по ягоды. Не послушался Иванушка свою сестрицу, испил водички из козлиного копытца и сделался козленочком.
— Вот глупый! — не одобрял я действий Аленушкина братца. — Лучше бы он Спартаком сделался. Как бы двинул он тогда на стражников с мечом, как пошел бы им головы сносить!..
— Ну, ну, вояка, разошелся… — говорила бабушка, на всякий случай погрозив мне совсем уже пузатым веретеном.
— Так-то так, внучек, да ведь они, стражники-то, тоже не больно виноваты, — в раздумье подхватывал дед. — Им пристав приказал, а тому сам царь велел.
— Он, что ли, злой был, царь-то?
— Злой не злой, а только все они, цари-то, на одну колодку. Что при Спартаке, что при Стеньке Разине, что теперь…
— Какой же теперь царь? У нас давно уже Сэ Сэ Сэ Рэ, — поправлял я деда с чувством превосходства. А он лишь посматривал на меня сверху вниз, и большая борода его чуть-чуть кривилась от улыбки.