Выбрать главу

Долго-долго стояли тогда дымки над тихим селом. А один — четвертый слева — тянулся к нему навстречу, как живой. Всякий раз, как он оглядывался, дымок, казалось, звал его: вернись, вернись…

Но он не вернулся.

Был он тогда молод, беззаботен, искал приключений и верил в свою звезду. Жил, как говорится, вольным казаком. Кочевал из города в город и брался решительно за все. Гонял плоты по Унже и Ветлуге, валил лес на Керженце, плотничий топор менял на мастерок стеноклада, малярную кисть — на звонкую струну шерстобита. Не потому ли не сиделось Федору на одном месте, что бурлила в нем беспокойная кровь вечно мятущихся цыган?

И вдруг этот весельчак и непоседа затосковал. Раз как-то он окалывал лед в затоне, сорвался в воду, простыл и очутился на больничной койке. Тут впервые и призадумался о жизни. Из больницы он вынес острое чувство недовольства самим собой. Все люди, как люди, он же — ни то ни се, ни рабочий, ни колхозник, ни женатый, ни холостой. Были у него и приятели, и приятельницы, но не было ни дружбы, ни любви. Вот уже и за тридцать перевалило, а он одинок, бездомен и, что обиднее всего, сам в этом виноват.

Вот тогда-то и вспомнил он свою родную Ревезень, тогда-то и написал письмо домой. Впрочем, не домой — дома у него не было, не было и родни. Написал он той, которую покинул двенадцать лет назад. В эти годы он иногда вспоминал о ней, думал даже вернуться. Но чем сильнее влекло его домой, тем дальше уносило недобрым ветром странствий. Давно ему хотелось написать письмо, да все не мог присесть, сосредоточиться. В больнице только и выбрал время.

Она ответила, и он понял, что у них есть сын. Сын! Как только он узнал об этом, так сейчас же начал собираться в путь. В сыне он увидел не только существо, которое надо любить и оберегать, но как бы и союзника.

Поспешно собрав пожитки (все убралось в заплечный небольшой мешок), он сел на пароход и распрощался с городом…

Дымки́ стоят над коньками крыш высокими столбами. Вытянувшись, потом слегка пригнувшись, словно их разбирает любопытство, они будто приглядываются к Федору. А один — четвертый слева — точно манит его: скорей, скорей! Придерживая за лямки беспрестанно съезжающий мешок, Федор побежал, задыхаясь, с наслажденьем повторяя все одно и то же звонко-радостное слово:

— Ревезень… Ревезень…

И, точно услышав его зов, село неожиданно и как-то разом выступило из-за садов, и каждый дом смотрит на Федора выжидательно, почти настороженно. Вон там, как раз посреди села, стоит добротный пятистенок правления колхоза. И всем своим строгим видом он как бы выговаривает Федору: что, брат, за длинным рублем шатался? Прогадал, дружище!

— Чу-дак, чу-дак, чу-дак! — насмешливо кудахчет курица у кого-то на дворе, и даже трактор, тянущий на ферму целиком стог сена, вытопывает что-то гусеницами не в пользу Федора.

«Сперва к председателю: так, мол, и так… а потом…»

Но не успел Федор и додумать этого, как вдруг его словно кто-то толкнул в бок. И неожиданно для самого себя он решительно свернул с наезженной дороги и зашагал задворками, через опустевшие усады, сквозь полынь и лебеду. Раздвинув ломкие ореховые тычинки чегеня, проник он в знакомый сад. Вишни, разросшиеся, огрубелые, но, несомненно, те самые, тотчас же обступили его и, словно узнавая, зашелестели жесткой покоробленной холодами, но все еще живой, тянувшей соки лаковой листвою. Тихо, чуть не на цыпочках, ступал он по мягкой, заиндевелой от заморозка траве, невольно вздрагивая, чуть только хрустнет под подошвой сухая ветка или зашуршит подсохшая крапива. Под каждой вишней чудилась ему худенькая босая девушка с распустившейся косой и судорожно вздрагивавшими, искусанными губами. Такой она была в то утро, перед разлукой, такой и запомнилась ему.

И почему-то вспомнился Федору ее отец — сельский философ и мечтатель. Главной его мечтой было дожить до коммунизма — «хоть одним глазком взглянуть!»

— Если не мы с тобой, так дочка наша доживет, — говорил он своей жене Ульяне.

В сорок первом он ушел на фронт, был ранен и попал в плен. Его повесили эсэсовцы за коммунистическую пропаганду. А позднее в Ревезень переслали окровавленную тряпку — должно быть, рукав его рубахи. Это было письмо.

«Незабвенная моя супруга Уля и ненаглядная дочка Дунюшка! — разобрали кровавые каракули. — Ваш супруг и отец погибает от руки палача за счастливое будущее. Казни жду бестрепетно — за коммунизм и смерть не страшна, жаль только, что вас, родимых, не увижу никогда и в нашу Ревезень уж больше не вернуся. Уля, береги себя, а пуще всего Дуняшу: ей при коммунизме жить. Обо мне не переживайте, будьте счастливы. Остаюсь беззаветно любящий вас и Родину Т. Долинин».