«Ваша Лешая», — повторил Рубин и улыбнулся с умилением и благодарностью. Никогда ни от кого не получал он еще такого искреннего и наивного послания. И ему тотчас же захотелось ей ответить. Но вместо пера и чернил он взял палитру, смешал краски и сделал кистью решительный и уверенный мазок. И сразу же у него начало «писаться». И, как всегда в такие минуты, он был счастлив. Иногда лишь счастье это омрачалось тем, что все еще не ответил Липе на ее письмо.
«Надо ответить, непременно надо ответить», — думал он и… не отвечал. Отписаться коротенькой запиской он не хотел, написать же длинное письмо и поговорить с ней «о хорошем» мешала ему картина. Днем он не мог отвлечься от нее ни на одну минуту, опасаясь потерять то радостное трудовое настроение, которое в старину именовалось высоким словом «вдохновение» и которое не так уж часто балует художников, к ночи же валился от усталости, и ему виделись кисти, краски и мазки, мазки.
«Вот напишу картину и тогда отвечу», — снова думал он. Как-то за мольбертом у него возникло начало будущего письма. Он торопливо записал его тушевальным карандашом на обороте какого-то этюда.
«Милая моя, дорогая Лешая! Ты и представить себе не можешь, какую большую службу сослужило мне твое искреннее письмо! От него так и повеяло на меня свежестью, смолой, живицей, настоящим шишкинским бором. Я почувствовал в себе прилив, прямо-таки прибой сил, и мой «Русский лес», чуть было не засохший на корню, снова ожил и пошел в рост, и, как выражаетесь вы, лесоводы, он уже настолько спелый, что через недельку-две отважусь показать его своим товарищам и знатокам. Спасибо тебе, спасибо!..»
«Нет, не то, чересчур уж я перед ней расшаркиваюсь, — решил он и оборвал письмо на полуслове.
Картина имела большой успех, и Бураков прочил ей всесоюзное звучание. И Рубину было уже не до письма — он упивался славой. Правда, иногда, когда он оставался наедине со своим «Русским лесом», перед ним, как живая, вставала Липа и вспоминались строки из ее письма: «…Я думаю о вас одно только хорошее, и мне так хочется поговорить с вами о хорошем… напишите мне письмо какое ни на есть, хотя бы самое коротенькое…»
У Рубина краснели уши от стыда и угрызений совести. Но вместо того, чтобы взяться за перо, он спешил с приятелями и приятельницами в кафе «Художник» обмывать картину — в который уж раз!
Пили коньяк, пьяно спорили о живописи, а чаще всего трунили над Рубиным: дескать, убил двух зайцев — написал хорошую картину и завел интрижку с хорошенькой Лешей. Ходоров не мог простить ему успеха и изощрялся в каламбурах и остротах. Встречая Рубина в Союзе художников или на Откосе, он извивался перед ним в уморительном реверансе и глумливо восклицал, подмигивая своим приятелям:
— Добрый день, здравствуйте, товарищ Рубин-с!
И дружки смеялись и, ревнуя к славе, доставшейся не им, говорили с явной неприязнью:
— Рубенс, да не тот.
Это было тягостно, противно. И Рубину хотелось уехать в лес, увидеть Липу. Но в лес он так и не поехал. Не ответил и на ее письмо.
И потом долгие годы горько жалел об этом.