Малишевского прооперировали, но он, не приходя в сознание, скончался в тот же день. Похоронили его на городском кладбище, и осиротевшее семейство осело в Новогрудке. Старший сын Леопольд с женой уехали в Варшаву. Как я потом узнал, оба они погибли там во время восстания 1943 года; восстания, которое началось в гетто и которое поддержали поляки. Боб и Тезка жили с матерью, но вскоре я потерял их из виду.
Изредка мы с Михаилом ездили в имение за продуктами. Я еще числился кладовщиком и, пользуясь этим, вывез со склада ременный привод к движку электростанции имения. Ремень этот я потом резал на куски и продавал на подметки — прекрасная была кожа. Дяде Поле дали из имения корову. К осени пошел урожай, и я принимал его. Из того времени вспоминается такой эпизод. Михаил и я договорились с братом Франи и его приятелем, что они приедут в имение за излишками зерна. Они приехали. Но зерна не было — встала молотилка. Чтоб не отпускать их впустую, я нагрузил обе подводы низкосортным овсом, лежавшем на складе еще с прошлого года. Вся эта операция была незаконной, и я на всякий случай написал расписку, что имение якобы купило лошадь и расплатилось овсом. С тем они и уехали. Часа через два меня вызвали в полицейский участок, который теперь располагался в помещении школы в дединце (как в крепости). Участком командовал теперь немец по фамилии Врона. Когда я шел двором дединца, то увидел стоящие там злополучные подводы с мешками овса. Врона показал мою расписку и спросил, что это значит. Я сообразил сказать, что овес предназначался для коровы графа Хрептовича, а про себя подумал: хорошо, что это не была пшеница нового урожая, за которой немцы строго следили. Врона объяснением удовлетворился. Как потом выяснилось, полиция на дороге задержала повозки, спросили откуда, куда и что везут, и вернула их для выяснения. Повозки отпустили и даже с овсом. Через несколько дней Врона уезжал в отпуск и попросил меня насыпать ему «немного зерна на корм гусям», которые у него дома. Я насыпал ему треть мешка именно корма — самого низкосортного зерна пополам с сорняками. Вернувшись из отпуска, он, как мне рассказывали, ругал меня страшно.
А вот еще такой эпизод. На центральной площади Новогрудка был колодец, воду из которого качали вручную длинным рычагом. Иногда к колодцу подъезжал немец на паре добротных лошадей, запряженных в большую бочку и сгонял попавшихся под руку жителей качать воду. Однажды в пароконной повозке мы с Михаилом ехали по направлению к этой площади, ехали рысцой, и правил я. Слышу, нас догоняют. Я наддал. Слышу, как сзади хлыщут коней. Я тоже. Оглядываюсь — вижу разъяренного немца на паре, запряженной в бочку. Постепенно он нас обогнал, остановил лошадей, загородив дорогу, слез с кнутом в руках и подошел к нам. Вид его не оставлял никаких сомнений в его намерениях. Михаил остановил его возгласом: «Вас воллен зи?» («Что вы хотите?»), произнесенным на чистом немецком языке. Этого, видимо, немец не ожидал, что-то ворча, он вернулся к лошадям, взгромоздился на бочку и поехал своей дорогой. Чем бы это кончилось, повернись дело иначе — трудно сказать. У Михаила под сиденьем лежал парабеллум, привезенный с фронта.
Мимо домика, где мы жили, водили на работу огромную колонну евреев. Водили их из гетто, расположенного на краю города на той же улице, где стоял домик Франи. В толпе евреев видны были и женщины и дети. Водили их разбирать разрушенные при бомбежке дома, а иногда за город — строить дорогу на Любчу. Все это были местные жители и жители окрестных местечек. Однажды пронесся слух, что евреев будут уничтожать. Как раз в эти дни все мы четверо — два дяди, Михаил и я — были приглашены на именины к одному белорусу. Сам он был откуда-то из-под Щорсов и пригласил «земляков» — дружба с графом поднимала его в собственных глазах и глазах окружения. Жил он в двухэтажном доме напротив Кафедрального костела. Это был тип преуспевающего человека; он брал какие-то подряды на ремонт дорог, строительство и, возможно, был связан с немцами невидимыми, но крепкими узами. У него был свой грузовик, наш, трофейный газогенераторный ГАЗик и «рабы», которые обслуживали машину. Второй этаж его дома был занят зубоврачебным кабинетом, где работали евреи-дантисты. Они, кажется, там и жили. Евреев было несколько человек, и случилось так, что в этот день полиция пришла их забирать в гетто, и они, конечно, знали для чего их забирают. Одна из них, рыженькая еврейка вбежала в комнату, где мы сидели за столом, бросилась к первому попавшемуся на глаза — это был Михаил — и спряталась за него, прижавшись к нему. Все оторопели. За ней сейчас же вошел белорусский полицейский с винтовкой и, видимо, стесняясь нас, стал понуждать ее выйти. Мне запомнилось его мрачное и совершенно бесчувственное лицо. Молодая женщина как-то сникла и покорно вышла. Мы стояли потрясенные. Ни о каких именинах не могло быть и речи. Подавленные, мы молча шли домой и на ближайшем перекрестке увидели всю эту группу, которую вели полицейские, одетые во все черное — форма белорусской полиции. Мимо проезжала машина чуть ли не областного комиссара. Самый пожилой из врачей знаками остановил ее, подошел и начал что-то горячо объяснять. Ему коротко ответили, дверца захлопнулась, и машина уехала, а евреев повели дальше. На следующий день охрана гетто что-то прозевала, и много евреев убежало в город. По городу ездила полиция и предупреждала население не выходить из домов, так как евреев будут ловить. На беглецов просто охотились и убивали на месте. Когда «охота» кончилась, остальных расстреляли в двух километрах от города, по дороге на Ивье. Расстреливала местная полиция и специально приехавший батальон литовцев. Стреляли пьяные. Я потом видел это место: две или три длинные засыпанные траншеи у дороги, пахло хлоркой. В придорожной канаве вся трава примята. Говорили, что пригнанную очередную партию сажали в эту канаву, брали по несколько человек, вели в траншею, приказывали ложиться лицом вниз и стреляли в затылок. И так несколько слоев.