Я знаю Наоми восемь лет, но не смогу точно сказать, какие у нее запястья, как выглядит узел косточек у нее на лодыжке или как у нее растут волосы на затылке, но настроение ее я определяю еще до того, как она входит в комнату. Я знаю ее любимые блюда, как она держит в руке стакан, я могу угадать, как она отнесется к картине или броскому газетному заголовку. Я знаю, что она делает со своими воспоминаниями. Я знаю, что она помнит. Во мне живет ее память.
Наоми пошла бы вниз и поставила кофе, потом вошла бы ко мне под душ, принеся на себе наши запахи, а моя мыльная кожа стерла бы их в объятиях. Я знаю, что в последние наши месяцы она тосковала по таким зимним утрам, когда мы рано вставали и уезжали, заскакивая где-нибудь за городом позавтракать на скорую руку или попозже перекусить в маленьких городках – Дрифтвуде, Кастле, Блюберде, – колеся без дела по дорогам мимо распаханных полей, очерченных в дымке холмов. Иногда мы останавливались где-нибудь на ночь, а утром просыпались в незнакомых кроватях, и я тратил любовь впустую, пускал любовь по ветру.
Я прошел по дому в последний раз. Покрывала отбрасывали тусклые блики. Все как-то выцвело и скукожилось – и яркие подушки с коврами, и фигурные головы, и подоконники с кусочками мира, собранными в дальних странствиях, и шатер султанский, и рубка капитанская, и покои помещичьи.
С крыльца твоего со ступеньками россыпью монеток виднелись огоньки города Идры. Ветер дул завывающе.
Я вернулся в дом, поднялся по ступеням в спальню и оставил там записку Микаэлы.
Не знаю, сделал ли я это ради твоей памяти или из жалости к твоему старому другу Морису Залману, которому так тебя не хватает.
Темный ветер отогнал тучи в море, ночное небо над островом было на удивление ясным. В лучике фонарика поблескивали полегшие от дождя травы на полях.
Я обошел дом, закрывая ставни.
Полустанок
Над афинской площадью Синтагма возвышается театр Акумулонимбус. Дворники без устали стирали с лобового стекла брызги моросящего дождя, окно такси противно поскрипывало.
Дождь в чужом городе не такой, как в знакомом вам месте. Объяснить эту загадку я не берусь, потому что снег везде одинаковый. Наоми говорит, что это относится и к сумеркам, что они всюду разные. Она как-то рассказала мне о том, как одна бродила по Берлину, заблудившись под Новый год, и пыталась найти обратный путь к гостинице. Она зашла в конец тупика и уперлась в Берлинскую стену, оказавшись в сумерки в цементном мешке, который окружал ее с трех сторон. Она говорила, что расплакалась от того, что в канун Нового года спустились сумерки, а она была совсем одна. Но мне кажется, что это Берлин заставил ее плакать.
Я вдруг ощутил внутреннюю близость с сидевшими вокруг меня едоками, с удовольствием уплетавшими за обе щеки горячую еду и питье. Третий день не переставая шел дождь. Люди жевали толстые ломти хлеба с хрустящей корочкой, активно работая челюстями, макали печенье с плюшками в большие чашки кофе с молоком, над которыми вился пар.
Таверна, оазис, постоялый двор на обочине проезжей дороги. Полустанок. Достоевский и сердечные женщины в Тобольске. Ахматова читает стихи раненым солдатам в Ташкенте. Одиссей, о котором заботятся феакийцы на Схерии.
От мокрой шерсти и промасленных курток веет запахами зверей и полей даже в самом модном кафе в центре Афин. Ресторан полон звуков, как гулкая пещера, – жужжит и шипит кофеварка, пенится молоко, громко разговаривают посетители. Поддавшись внезапному порыву, я бросаю взгляд в сторону и вижу два золотых браслета, блеснувших и спрятавшихся под волосами Петры, когда она небрежным жестом поправляет свою черную гриву. Потом они снова блеснули – два кольца Сатурна. Она встала. Мужчина, рука которого плотно обнимала ее поперек спины, уверенно вел ее между столиков к выходу на запруженную народом улицу.
Я добрался до двери ресторана как раз в тот момент, когда они уже почти скрылись из вида, как браслеты, затерявшиеся в густых волосах, миновав залитую светом площадь. Я смотрел, как они исчезали в темном переулке Плаки.
Дождь перестал. Люди понемногу снова высыпали на улицы. Даже месяц решил прогуляться по небу. Только шум кафе наполнял темноту, и скоро даже громкие голоса подвыпивших посетителей растворились в тишине, когда я углубился в темные переулочки Плаки, как муравей, затерявшийся в черных литерах газетного шрифта.
Я понял, что зигзагами поднимаюсь в гору, узкие торговые ряды постепенно переходили в разбитую мостовую, где сквозь трещины в камне пробивалась трава, между домами зияли черные пустоты. Вскоре районы Афин, расположенные на равнине, стали еле видны, они мерцали, как лунный свет на воде за гигантским выступом крутого откоса.