Наоми в темноте сидит на кухне. Я стою в дверном проеме и смотрю на нее. Она молчит. Уже ноябрь на дворе, но оконные сетки от насекомых еще не сняты, в них застряли мокрые листья. Сетки делают серое стекло мутным и грязным, а мне страшно становится от того, как она смотрит на свои руки, лежащие на столе.
Моя жена чуть склонилась на стуле, подалась вперед, и волосы закрыли ей половину лица. И когда ее лицо так начнет исчезать в волосах, с губ моих сорвется имя: Наоми.
Я воздержусь от признаний, не стану говорить ей, что был на Идре с женщиной, волосы которой свисали с кровати до пола…
Я помню, Наоми, ту историю, которую ты мне рассказывала. Когда ты была маленькой девочкой, у тебя была своя тарелка с рисунком на дне. И тебе всегда хотелось поскорее съесть все, что в ней было, чтобы полюбоваться на пустую тарелку полную цветов.
В широком вираже самолет идет на посадку.
Я видел однажды, как отец сидит в белоснежной кухне. Мне тогда было шесть лет. Я спустился по лестнице из спальни посреди ночи. Пока я спал, бушевала снежная буря. Кухня светилась светом, отраженным от наваленных под окнами сугробов, свет был голубоватым, как на дне ледниковой расселины. Отец сидел за столом и ел. Его лицо поразило меня до глубины души. Тогда я впервые увидел, что пища заставляет отца плакать.
А теперь с высоты в несколько тысяч футов я вижу что-то еще. Мама стоит за спиной отца, прижимая к себе его голову. Он ест, а она гладит его по голове. Как в чудесной замкнутой цепи, каждый черпает силы в другом.
И я понимаю, что должен отдать то, чем больше всего дорожу.