Выбрать главу
* * *

Нас постоянно терзают воспоминания о том, о чем нам хочется забыть, они окутывают нас как тени. Истина порой внезапно вырисовывается посреди недодуманной мысли так четко, как волос под лупой.

Как-то отец нашел в мусорном баке яблоко. У него подгнил бочок, и я его туда выкинул — мне тогда было лет восемь или девять. Он вынул яблоко из бака, пришел ко мне в комнату, сильно сжал мне рукой плечо и ткнул яблоко под нос.

— Что это такое? Это что такое?

— Яблоко…

У мамы в сумочке всегда лежало что-нибудь из еды. Папа ел часто, чтобы не чувствовать голода, потому что, когда ему хотелось есть, он не мог наесться до тех пор, пока его не начинало тошнить. Потом он ел покорно, методично, по щекам его катились слезы, потому что в этом акте питания одновременно явственно проявлялось и животное, и духовное его начало, и он терзался острыми угрызениями совести оттого, что унижает и ту и другую свою ипостась. Если кому-то нужны доказательства существования души, найти их нетрудно. С наибольшей очевидностью дух проявляется в ситуации предельного унижения тела. Никакого удовольствия, связанного с едой, отец мой не испытывал. Лишь годы спустя я понял, что у него это было связано не только с психологическими трудностями, но и с моральными проблемами. Ибо кто возьмет на себя смелость дать ответ на вопрос, постоянно терзавший отца: что ему было делать после всего, что он пережил, — наедаться до отвала или голодать?

— Яблоко! Ну что ж, смышленый мой сынок, а яблоко, по-твоему, это не еда?

— Оно же было гнилое…

Днем по воскресеньям мы ездили на природу за город или в их любимый парк, раскинувшийся на берегу озера Онтарио. Отец всегда надевал кепку, чтобы оставшиеся у него редкие волосы не лезли в глаза. Он вел машину, двумя руками сжимая руль и никогда не нарушая ограничений скорости. Я горбился на заднем сиденье, изучая азбуку Морзе по «Электрическому мальчику» или запоминая Бофортову шкалу ветров («ветер силой в ноль баллов: дым поднимается вертикально вверх, море спокойно как зеркало… силой в 5 баллов: небольшие деревья качаются, на волнах белые барашки… силой в 6 баллов: становится трудно пользоваться зонтиком… силой в 9 баллов: рушатся отдельные строения»). Иногда над спинкой переднего сиденья возникала мамина рука с предназначенным мне леденцом.

Родители мои устанавливали шезлонги (даже зимой), а я, предоставленный самому себе, собирал камни, определял типы проплывавших вверху облаков или считал волны. Иногда я ложился на траву или на песок и читал «Лунный камень» или «Люди против моря», где речь шла о штормах и извержениях вулканов («Не могу без содрогания вспоминать последовавшие за этим несколько часов. Ураганный ветер и проливной дождь, проливной дождь и ураганный ветер под мрачным небом, не сулившим ни просветления, ни облегчения. Мистер Блай не отходил от румпеля, казалось, возбуждение его обостряется по мере ухудшения нашего положения…»). Иногда я засыпал за этим занятием в своей толстой куртке под серым небом. В ясную погоду мама доставала загодя приготовленный обед, они с отцом потягивали крепкий чай из термоса, ветер рыскал по холодному озеру, редкие кучевые облака неспешно тащились к самому горизонту.

Вечерами по воскресеньям, пока мама хлопотала на кухне, готовя ужин, мы с папой слушали в гостиной музыку. Я смотрел на него, и ее звуки слышались мне по-другому. Его внимание, вникая в суть эмоций серого тумана плоти, пронизывало каждую музыкальную фразу, разлагая ее на теоретические составляющие, просвечивая как рентгеном. Он использовал оркестры — руки и дыхание других людей, — чтобы подать мне сигнал, без слов произнести молитву, смысл которой спрессован в аккордах. Я прижимался к нему, он меня обнимал, а когда я был совсем маленьким, утыкался головой ему в живот, он рассеянно ерошил мне волосы, но для меня отсутствующая непроизвольность его ласки была убийственной. Потому что, гладя меня по волосам, он думал не обо мне, а о музыке Шостаковича, Прокофьева, Бетховена, Малера: «Теперь все желания хотят уснуть», «Я стал странником в этом мире».

Те часы, проведенные в бессловесной близости, обозначили мое ощущение отца. На полу полосы света закатного солнца, диван с набивным узором обивки, шелковистая парча гардин. Иногда летними воскресеньями на залитом солнцем ковре мелькала тень жука или птицы. Я вдыхал его облик. Музыка сплавляла воедино рассказы матери о его жизни — странные, отрывочные образы — и истории из жизни композиторов. Коровье дыхание и навоз, запах свежего сена на ночной дороге, по развезенной грязи которой шел Малер в лунном свете, мерцавшем в поле на паутинках. В том же самом лунном свете возвращался в лагерь отец, язык у него был, как шерстяной носок, до одури хотелось пить, он шагал под дулами автоматов мимо ведер с дождевой водой, в которых, как в круглых маленьких зеркалах, отражались звезды. Они молились, чтобы пошел дождь и дал им возможность глотать то, что падает на их лики, — капли с привкусом пота. Работая в поле, он иногда выедал капустные кочерыжки, оставляя качаны полыми, но выглядящими полными, чтоб никто из солдат, стороживших узников, но остававшихся в роще, не мог заметить совершенного им преступления.

Малышом я часто вглядывался в сосредоточенное лицо отца. Он всегда слушал музыку с открытыми глазами. Бетховен, на лице которого отражалась гроза Шестой симфонии, шагал лесами и полями «Священного города», за спиной у него бушевала настоящая буря, грязь рваными галошами облепляла обувь, на деревьях под проливным дождем пронзительно и отчаянно кричали птицы. Во время одного долгого перехода отец сосредоточил все внимание на зажатой в руке серебряной монетке, чтобы не думать о родителях. Я чувствовал прикосновение его пальцев, гладивших мне голову по коротким волосам. Бетховен пугал быков, размахивая руками, как мельничными крыльями, потом останавливался, застывал в неподвижности и пристально вглядывался в небо. Отец смотрел на лунное затмение, стоя рядом с дымовыми трубами, или на мертвенный свет солнца, как на отбросы в помойной яме. Направив на отца дуло автомата, они ногами выбивали кружку с водой у него из рук.

Пока длилась симфония, звучал хор, потом квартет, он был в пределах моей досягаемости. Я мог представлять себе, что внимание, которое он сосредоточивает на музыке, на самом деле направлено на меня. Его любимые произведения чем-то походили на прогулки по знакомым местам, в которые мы отправлялись вместе, узнавая дорожные знаки снижения темпа, выдерживания звука или смены тональностей. Иногда он проигрывал одно и то же произведение с разными дирижерами, и я поражался тонкости его слуха, когда он сравнивал исполнения: «Слышишь, Бен, как он торопится с арпеджио?», «Обрати внимание на то, как ему видится этот отрывок… но если он делает такой сильный акцент здесь, крещендо через несколько тактов у него не получится!» А на следующей неделе мы возвращались к тому исполнению, которое знали и любили, как лицо, место. Фотографию.