Чайник с водой стоял у него в холодке за шалашом, под ватником, и он осушил его наполовину — до того у него вдруг пересохло в горле.
— Не хошь? — предложил своей гостье.
Раечка покачала головой.
— Верно. Вода не вино — много не напьешь… А Пестроха-то у вас когда потерялась? Такая смирная корова…
— Вчерась…
— А отец тоже ищет?
— Ищет…
— А у пастухов-то спрашивали?
— Спрашивали…
— И поля перед Копанцем обшарили? Там коровы любят шлендрать…
Тьфу! — вдруг выругался про себя Михаил. Он старается, старается, с той стороны зайдет, с другой, а она все «да» да «нет». Уж ежели не о чем говорить, то хотя бы рассказала, что в деревне делается. Он два дня не выезжал с Копанца.
Нащупав рукой пачку «Звездочки» в кармане, он вытащил папиросу, сел в тень возле шалаша, стал разминать ее пальцами.
— Садись. Я еще не медведь — не ем заживо.
Раечка не села — только с ноги на ногу переступила.
Он скошенным взглядом обежал ее полные красивые ноги с налипшими мокрыми травинками, воровато, ящерицей юркнул под подол.
Захмелевшее воображение живо дорисовало то, что скрывал от глаза ярко-красный ситец, но он владел собою. До тех пор владел, покуда не напоролся взглядом на крутые, торчмя торчавшие груди. А тут обвал произошел, все запруды и плотины лопнули в нем, и он с быстротой зверя вскочил на ноги.
Раечка не сопротивлялась, и даже когда он опрокинул ее на землю, не стала отпихивать его — только отворачивала от него лицо, как будто и в самом деле что-то решал сейчас поцелуй.
Он выпустил ее из рук — какого дьявола обнимать мертвую колоду! И к тому же запрыгал и забесился Тузик — нашел время свое усердие хозяину выказывать.
— Вставай! — зло прохрипел Михаил. — Я еще в жизни никого нахрапом не брал.
Раечка встала, пошла, как большая побитая собака. Даже не отряхнулась и ворот платья не застегнула.
— Коробку-то забыла!
Раечка обернулась, слезы светлыми ручьями катились по ее побледневшим щекам — только этого и не хватало, — потом вдруг схватилась руками за голову и побежала. По той самой тропинке, которую он еще каких-нибудь полчаса назад старательно мял для нее.
Тузик с лаем бросился за ней.
— Тузко, Тузко, не смей!
Тузик нехотя повернул назад, а он смотрел-смотрел на большое мотающееся тело на тропинке, на алую ленту в темно-русых волосах и вдруг все понял: да ведь это для него, болвана, надела она и праздничное красивое платье и вплела алую ленту в волосы — кто же в таком наряде ищет корову в лесу!
— Рай, Рай, постой!
Он догнал ее уже у переходов, крепко обнял и тотчас же почувствовал увесистую пощечину.
— Рай, Рай…
А может, и в самом деле это его рай? — пришло ему в голову. Чем худа девка!
— Рай, Рай… — Он с радостью, с каким-то неведомым раньше наслаждением называл ее так. — Потерпи немножко. Вот развяжемся малость с полями, и я к тебе по всем правилам… Со сватами… Хочешь?
— Но, но! Давай, давай! Пошевеливайся!
Ликующий голос Михаила звучно, как весенний гром, раскатывался по вечернему лесу. Лошади бежали — цок-цок-цок: умята, утоптана высохшая дорога не то что три дня назад, когда он нырял со своей жаткой в каждой рытвине. А ему все казалось — тихо, и он, привстав на ноги, постоянно крутил над головой сложенными петлей вожжами.
Тузик строчил рядом с жаткой, задрав хвост. Рад, дурак. А чего ему-то радоваться? Не все ли равно, где глотку драть. На Копанце даже лучше. Дома заулок, от передних воротец до задних — и все твое царство, а на Копанце просторы — ай-ай! И дичь — не старуха, проковылявшая мимо дома по дороге, а в перьях, в меху. Да, есть уже у Тузика одна белка на счету: облаял давеча днем, когда та вышла на водопой к Копанцу.
Нет, уж если кому радоваться, то радоваться ему, Михаилу. Во-первых, отмытарил на Копанце — это всегда праздник, а во-вторых, даешь новую жизнь! Хватит, поколобродил он за свои двадцать два года. Пора и на прикол вставать. А чего ждать? Кого еще искать?
Его любили и бабы, и девки, и он из себя монаха не строил. Но такого еще у него не было — чтобы вот так, среди бела дня, пришла к нему девка. Сама! Да еще девка-то какая!
Лошади бежали — тра-та-та, сыроег, маслят возле дороги навалом. Гнездами, ручьями красными и желтыми разбежались. Вот когда пошли по-настоящему — когда землю солнышком прогрело. А по угорам меж осин бабы красные шали развесили: брусника крупная, сочная, с ребячий кулак кисти.
Да, в этом году он пойдет за красными [8]с Раечкой. Да и вообще — зачем было отпускать ее вчера? Какого лешего в прятки играть, раз все решено! Вот бы и не выл он сегодня всю ночь напролет. А то ведь до самого рассвета не смыкал глаз. Лежал в шалаше и перемигивался со звездами…
Мимо, мимо летят телеграфные столбы, сверкают на солнце зеленые и белые чашечки изоляторов… Эх, и побито же было этого добра в свое время, когда он с мальчишками пас коров! Самое это любимое занятие у них было — сбить камнем чашечку с телеграфного столба…
А вот и столица нашей родины, как любил, бывало, говорить Егорша, когда они подъезжали к Пекашину, — красный глиняный косик в году, а на горе знакомый аккуратненький домик…
Лошади выбежали к искрящейся на вечернем солнце Синельге, жадно потянулись к воде.
Михаил спрыгнул с железного сиденья, пошел, буравя ногами светлый ручеек, спускать у лошадей чересседельник и вдруг словно споткнулся: дым. Дым над крышей Варвариного дома…
Нет, дым был у Лобановых. От бани, которая стоит на задворках, в покати.
Но что перечувствовал, что пережил он, пока рассеялся его обман!
Все вспомнил. Вспомнил, как белыми ночами ездил к Варваре с Синельги, вспомнил, как под прикрытием ночного тумана крался к ее дому, карабкался по углу на поветь-сеновал, жадно иссохшими губами припадал к ее сочному податливому рту…
И еще бог знает почему вспомнил, как провожал вчера на Копанце Раечку. Перевел по переходам за канаву, подмигнул как-то по-дурацки, по-Егоршиному, и помахал рукой. Ну разве так бы он прощался с Варварой!
Михаил поехал не по деревне — болотницей: хуже всякой пытки проезжать сейчас мимо Варвариного дома.
… Что такое? С задворок, от воротец вся семья бежит к нему навстречу: матерь, Лизка, Татьяна… Однако Федюхи не видно. Может, с ним, с бандитом, какая беда стряслась?
— Ну, слава богу, дождались, — запричитала мать. — А малого-то не видел?
Михаил терпеть не мог паники. Он завернул лошадей на лужайке возле воротец — тут всегда стоят у него в страду косилка и жатка, когда он дома, — слез с сиденья и только тогда спросил:
— Чего у вас? Где я должен видеть малого?
— Миша! Миша! — со слезами бросилась к нему Лиза. — Татя болен. Мы за тобой только что Федюху верхом послали… По деревне поскакал…
Вот теперь уже кое-что ясно.
— Где он? — спросил четко.
— Татя-то? Да на Синельге, у своей избы… Один… Который уж день…
— Порато, порато болен. Иван Митриевич только вот приехал…
Михаил с яростью зыркнул на сестру, на мать: всегда вот так! Начнут молотить обе сразу — ни черта не поймешь.
Полную ясность, как всегда, внесла Татьяна — даром что девчонка:
— Иван Дмитриевич только что с Синельги приехал. Приезжаю, говорит, к избе — где старик? А старик в сенцах лежит — пошевелиться не может. Левая половина отпала. Дак я, говорит, в избу затащил, а теперь пускай Михаил за ним едет…
Михаил все-таки ничего не понимал: почему старик на Синельге? Как туда попал?
— Я, я виновата… — зарыдала Лиза. — Ведь я-то знала, что его нельзя было отпускать…
— А раз знала, дак за каким дьяволом отпустила?
— Да как не отпустишь-то? Тот письмо прислал — мы с татей с ума сошли…
— Кто — тот? Какое письмо?
Лиза спохватилась, заширкала носом, запоглядывала по сторонам, но разве скроешь от своего брата? Давясь слезами, призналась: