И в этом плане само христианство включается в развитие «иранского начала». Всю неправду христианского Запада он приводит, напротив, к восстанию «кушитского» начала, вещественного, недуховного…
Нет надобности входить в более подробное изложение или разбор славянофильской философии… В ней типически повторяются и проявляются все апории и неувязки общего романтического мировоззрения, связанные с односторонностью или исключительностью «органической» точки зрения…
И, однако, «романтизмом» славянофильство не исчерпывается… Привходит иной и новый опыт, — опыт церковности…
Синтез «церковности» и «романтизма» славянофилам не удался, да и не мог удаться. Остается какая-то душевная черезполосица в славянофильском мировоззрении, постоянные перебои… Об этом двойственном происхождении славянофильства всегда нужно помнить…
Славянофильство было движением очень сложным. Отдельные члены кружка во многом и очень чувствительно отличались друг от друга и много спорили, часто в полной непримиримости или несогласии. Не следует все эти живые различия заслонять какой-то воображаемой средней. У каждого был свой путь, и жизненная тема не у всех была одна…
Ив. Киреевский пришел от романтики и шеллингизма. Хомяков через подобный искус сердцем никогда не проходил. Конст. Аксаков и Юрий Самарин перешли через острое увлечение тогда вновь распространявшимся у нас гегельянством…
Всего важнее здесь именно эта неповторимость лиц, живая цельность личных воззрений… Общим было только некое основное самоощущение, вот именно этот пафос «соборности…»
Всего менее можно видеть в славянофильстве какое-то непосредственное или органическое проявление «народной стихии» (как то делал в особенности Гершензон). И совсем не прав Бердяев, говоря о славянофильстве: «это — психология и философия помещичьих усадеб, теплых и уютных гнезд…»
Во всяком случае, в славянофильстве прозвучал голос именно «интеллигенции», и никак не голос «народа», — голос нового культурного слоя, прошедшего через искус и соблазн «европеизма». Славянофильство есть акт рефлексии, а не обнажение примитива…
Об этом удачно говорит Розанов. «Славянофилы так страстно тянуться прикоснуться к родному, так понимают его и так высоко ценят именно потому, что так безвозвратно, быть может, уже порвали жизненную связь с ним, что поверили некогда универсальности европейской цивилизации и со всею силою своих дарований не только в нее погрузились, но и страстно коснулись тех глубоких ее основ, которые открываются только высоким душам, но прикосновение к которым никогда не бывает безнаказанным…»
Отсюда именно в славянофильстве этот пафос возвращения и эта постоянная напряженность в противопоставлениях (характерная примета «романтического» мировоззрения!)…
Когда-то Аполлон Григорьев писал: «славянофильство верило слепо, фанатически в неведомую ему самому сущность народной жизни, и вера вменена ему в заслугу…»
Это сказано слишком резко, но в этой резкости много правды… Славянофильство есть звено в истории русской мысли, а не только русского инстинкта…
И это было звено в диалектике русского «европеизма…»
5. Западничество в среде славянофилов.
Славянофильство было, и стремилось быть, религиозной философией культуры. И только в контексте культурно-философской проблематики того времени оно и поддается объяснению…
У славянофилов с западниками было серьезное несогласие о целях, путях и возможностях культуры, — но в ценности культуры, как таковой, никто из «старших славянофилов» не сомневался, как бы ни сильны были у них мотивы романтического критицизма. И в Западе все они видели «страну святых чудес» (стих Хомякова)…
Самым «западным» среди старших славянофилов был, конечно, Иван Киреевский (1806–1856). Так выразительно было уже само название его первого журнала — «Европеец». И это не была только пройденная ступень. И много позже Киреевский подчеркивал: «начала русской образованности только потому особенны от западных, что они — высшая их ступень, а не потому, чтобы были совершенно иные…»
И он мечтал о том, чтобы западное просвещение доразвилось до этой «высшей ступени», до этого Православного уровня… И всего меньше думал он о каком-нибудь «обратном ходе…» «Можно ли без сумасшествия думать, что когда-нибудь силой истребится в России память всего того, что она получила от Европы в продолжении двухсот лет…»
В духовном развитии Киреевского открывается и другая, очень характерная, связь — с предыдущей эпохой, с духом Александровского (и даже Екатерининского) мистицизма…
Отец Киреевских, Василий Иванович, секунд-майор в отставке и практически филантроп, был убежденным масоном, с увлечением занимался химией, как «божественной наукой». Он был лично близок с Лопухиным, и именно, его и пригласил в крестные отцы к Ивану. Известную брошюру Лопухина о «внутренней Церкви» крестник получил от бабушки уже в самые юные годы — «за доброе сердце…» Отца он рано лишался, воспитывала его мать. И она имела прочные масонские и пиетические отношения или связи, — с Жуковским, с Батенковым…
Не случайно Ив. Киреевский заговорил о Новикове уже в первой своей статье (1830 г.), — и заговорил с большим подъемом: «подвинул на полвека образованность нашего народа». Киреевский приготовил о Новикове и отдельную статью, но она была оставлена в цензуре…
Мать Киреевских особенно увлекалась французской литературой: Фенелон, Массильон, Сен-Пьер, Руссо, из современных Вине. Переводила она из Жан-Поля и из Гофмана… Отчим Киреевских, А. А. Елагин, был знатоком и почитателем немецкой философии, Канта и Шеллинга, — он был дружен с Велланским [9]…
Иван Киреевский вырос и был воспитан под таким тройным влиянием матери, отчима и Жуковского, — в обстановке сентиментально пиетического напряжения. И тень мечтательной грусти,— печать «святой меланхолии»,как любили говорить тогда, — легла навсегда на его мировоззрение…
В очень юные годы он прочел не только Локка, [10] но даже и Гельвеция. [11] Локка он перечитывал и позже. «Локка мы читали вместе», вспоминает Кошелев о юношеских годах, — «простота и ясность его изложения нас очаровывала…»
Приблизительно в те же ранние годы Киреевский увлекается политической экономией, пишет сочинение «о добродетели». Это было связано, кажется, с чтением шотландских, философов, которых настойчиво рекомендовал Жуковский (вместо заоблачного Шеллинга, к которому Жуковский чувствовал непреодолимое недоверие), — Дугалда Стуарта, [12] Рейда, Фергусона, [13] Смита, — «их свет озаряет жизнь и возвышает душу». Кстати заметить, интерес к шотландским философам «общего чувства» характерен для Франции при Первой Империи, в эпоху «идеологов». И в развитии Киреевского это был французский мотив…
Уже поверх ложится увлечение любомудрием немецким…
Кошелев подчеркивает, что в это время, в период этого страстного юношеского шеллингизма, Ив. Киреевский оставался «совершенно чужд христианского мировоззрения». К вере и в Церковь он пришел (скорее даже, чем «вернулся») только уже позже, после женитьбы, под влиянием жены, и особенно ее духовника, известного Новоспасского инока, о. Филарета, с которым она его свела. Позже присоединяется и влияние старца Макария Оптинского…
То правда, что о «религии» говорить Киреевский начинает очень рано, и уже во время своей заграничной поездки вдумчиво и чутко разбирается в богословских лекциях Шлейермахера. «Мы возвратим права истинной религии, изящное согласим с нравственностью, возбудим любовь к правде»,— мечтал он уже в 1827-м году. Однако, религия вэто время оставалась для него всего скорее только неким романтическим и философским постулатом или символом. И от патетических и мечтательных провозглашений к действительной вере предстоял еще долгий и длинный путь. Он оказался для Киреевского и трудным…