Один из таких основоположников — Мандельштам. Он стоял у истоков советской физики. Иоффе и Мандельштам — эти два человека создали две самые большие школы, которые прославили советскую физику.
Мне едва исполнилось семнадцать лет, когда я близко познакомился с Мандельштамом. Встреча с ним оказала огромное влияние на всю мою жизнь в науке, хотя судьба моя сложилась так, что я никогда не имел счастья быть его прямым учеником и так и не стал чистым физиком, как мечтал в юности.
Как трогательно он, уже известный ученый, приват-доцент университета, заботился обо мне, как много времени тратил на долгие разговоры с мальчишкой, совершенно неподдельно интересуясь моими наивными идеями и соображениями! Он учил меня познавать физическую сущность явлений, у меня на глазах он извлекал из любой запутанной проблемы ее сердцевину. Это была целая академия умения мыслить научно. В те годы, когда создавалась современная физика, никто на моей памяти не умел так ясно и точно объяснить взаимоотношения между квантовой и классической физикой, как Мандельштам. И все это при исключительном личном обаянии, при необычайной скромности, которая часто шла ему во вред. Мандельштам не торопился опубликовывать свои работы. Известно ведь, что за работу по молекулярному рассеянию света Нобелевскую премию получил индийский физик Раман, опубликовавший статью об открытии в английском «Nature». Мандельштам и Ландсберг сделали ее раньше.
При близком знакомстве он поражал своей эрудицией, всесторонней художественной одаренностью. И в этом тоже он был уникально талантлив.
Наше тесное общение продолжалось до последних дней его жизни. И я всякий раз не переставал изумляться тому, как свободно беседует он на иные темы, лежащие вне плоскости его прямых научных интересов.
Сейчас такие широкие разговоры между учеными разных областей науки — редкость. Сейчас все мы — и рядовые сотрудники и люди, уже чего-то добившиеся, — почему-то очень заняты. Мы бесконечно руководим, обсуждаем, заседаем, «гоним план», мы едва успеваем переговорить даже с коллегами. А уж когда мы свободны, то тут не до чужих работ, тем более работ неоперившихся мальчишек. Это как-то даже и не принято сейчас. А ведь было принято.
Мне думается, эта последняя мысль выходит за пределы частного наблюдения. Она крупица огромной проблемы: как должно развиваться современной науке. «В XX веке наука стала производительной силой», — любим мы повторять. И это прекрасно. Но этого мало. Не может наука развиваться только в одном, несомненно самом главном русле — практическом. Ей нужны еще другие рукава, где течение потише, поспокойнее. Нужны люди, которые бы просто сидели и думали. И чтобы к ним можно было просто приходить отвести душу, посоветоваться.
Кажется, мы начинаем уже это понимать. В последние годы появилась тенденция строить научные центры вне Москвы. Свежий тому пример — Черноголовка. Это будет тихий город, где люди смогут спокойно, не отвлекаясь, работать. Тем более что в биологии «тихая наука» особенно нужна. В физике все благополучно, а биология на стыках, как сейчас модно выражаться, очень отстала, и там остро нужно то, что я назвал бы творческой тишиной. Тишиной, а не затишьем. Хотя я сам в жизни много занимался практическими делами, благодаря Мандельштаму я рано ощутил необходимость тихих рукавов в науке.
Но вернемся к Страсбургу. Вспоминая, чем я там занимался, я невольно улыбаюсь. При поступлении в университет я решил несколько задач, перескочив тем самым через год. Мне предоставили свободу и возможность заняться приготовлением неорганических препаратов. Одним из заданий было приготовить чистый кремний. Смешно сказать, чистым тогда считался кремний с содержанием 99 процентов. Сейчас делают 99,99999 процента.
А какой истинно средневековой техникой я пользовался! Чтобы получить кремний, нужно было провести в большом масштабе электролиз и включить регулируемое сопротивление. Сконструировано это было так. Вниз-вверх двигалась чугунная штука, она погружалась в бак с раствором щелочи. Чем глубже погружался цилиндр, тем меньше было сопротивление. Между цилиндром и баком существовал узкий просвет, куда вливалась щелочь.
Помню, как-то я поднимаю химический стакан, чтобы влить в свою установку злополучные десять литров щелочи, и вижу: в лабораторию входит известный профессор. Вошел, попыхивая сигарой, улыбнулся, спросил, что я делаю. Я объяснил. Он говорит: «Ну хорошо, лейте, лейте. Я посмотрю, как вы будете лить щелочь. Химика узнают по тому, как он льет». Я благополучно перелил все десять литров и тем, что не опрокинул их на собственные брюки, надолго завоевал благосклонность профессора.