Выбрать главу

Вот и Лысенко авторитетно заявляет: «В нашем Советском Союзе люди не родятся (то есть где-то родятся, но не у нас. — М. Т.), родятся организмы, а люди у нас делаются — трактористы, мотористы, механики, академики, ученые… Я не родился человеком, я сделался человеком. И чувствовать себя в такой обстановке — больше, чем быть счастливым… Меня часто спрашивают, кто мои родители. И я обычно отвечаю: крестьяне, с 1929 года в колхозе. А по сути у меня есть и другие родители: Коммунистическая партия, советская власть и колхозы. Они меня воспитали, сделали настоящим человеком… Что такое яровизация? Ее не было бы, если бы не было колхозов и совхозов. И если бы не было советской власти, то я, наверное, не был бы на научной работе».

Все это было чрезвычайно близко пониманию Сталина. Он поучал: «Надо беречь каждого способного и понимающего работника, беречь и выращивать его. Людей надо заботливо и внимательно выращивать, как садовник выращивает облюбованное плодовое дерево».

Конечно, следует помнить, что наряду с «облюбованными» не в пример больше «необлюбованных» экземпляров, таких, какие любой селекционер считает браком, неизбежным отходом, и выпалывает без всякого сожаления. Те, кому довелось бывать на дачах Сталина, вспоминают его подстригающим кусты, равняющим их по ранжиру…

В рассуждениях Лысенко (а биология была далеко не единственной из адаптированных к тому времени наук) было несколько весьма привлекательных, на взгляд Сталина, особенностей. Он, разумеется, помнил слова Энгельса, сказанные им на могиле друга: «Подобно тому как Дарвин открыл закон развития органического мира, Маркс открыл закон развития человеческой истории». В эпоху, когда книга Дарвина совершала свое триумфальное шествие по миру, покоряла умы, такое сравнение подчеркивало абсолютную непреложность выводов Маркса. Да и ему самому было не чуждо сравнение главного труда своей жизни с дарвиновским «Происхождением видов». В 1873 году он посылает великому естествоиспытателю первый том «Капитала» с просьбой прочесть, а семь лет спустя предуведомляет Дарвина, что собирается посвятить ему свой труд. Дарвин благодарит, но уклоняется от такой чести: посвящение хотя бы «отдела или тома» сочинения, как говорится в ответном письме Дарвина, «до известной степени означало бы, что я одобряю все сочинение, о котором я, однако, ничего не знаю».

Дарвин упоминает здесь же, что «ограничил себя областью науки», намекая на то, что выводы Маркса не кажутся ему абсолютными.

В сталинском государстве такое сомнение было бы расценено как сугубо крамольное. Как бы то ни было, революционное движение, объявившее марксизм своим знаменем, так или иначе вознесло Сталина на вершину власти; здесь, по его мнению, не должно, не могло быть никаких случайностей. Рычаги истории, вознося Сталина, сработали (конечно же!) неумолимо и закономерно. Во всяком случае, в теории, возникшей тут же и высочайше утвержденной в качестве «самого передового учения».

«Наука — враг случайностей, — в свою очередь заявлял Лысенко. — Такие науки, как физика и химия, освободились от случайностей. Поэтому они стали точными науками… Изживая из нашей науки менделизм-морганизм-вейсманизм, мы тем самым изгоняем случайности из биологической науки».

В глазах Сталина это было весомым доводом в пользу абсолютности выводов адаптированного им марксизма. Случайности не устраивали его даже в микромире, отчего квантовая механика долго пребывала в загоне и освободилась, хотя бы частично, от философской опеки неучей только в связи с очевидным государственным триумфом — успешным испытанием отечественной атомной бомбы.

Другой привлекательной особенностью лысенковской теории был, как уже говорилось, ее необычайный оптимизм, обещание немедленных свершений (тогда в ходу было это забываемое ныне слово), гарантия надежного управления развитием организмов (человек, в понимании Сталина, тоже «организм»), — все это было весьма кстати ввиду «сияющих вершин коммунизма», постоянно упоминаемых в печати…

Слова вольтеровского героя — «всё к лучшему в этом лучшем из миров» — стали едва ли не официальной догмой. Реальности сталинского режима ничуть не колебали эту догму. Это отчасти предвидел и Вольтер. Его Кандиду случается наблюдать казнь высокопоставленного лица; публика ничуть не была огорошена этим, напротив, казалась «чрезвычайно удовлетворенной». «За что убили этого адмирала?» — недоумевает Кандид. «За то, — сказали ему, — что сам он не убил достаточно людей… В нашей стране убивают время от времени одного адмирала, чтобы придать бодрости другим»…