Мы живем в удивительнейшее время, когда впервые в нашей истории идет возвращение человека к человеческим ценностям бытия. Это возвращение совершается на путях в незнаемое: обнаружилось, что в нашей собственной жизни — не в глубинах давней поры, а в нашем историческом существовании! — полно белых пятен, порою черного цвета. И каждому надо идти своими путями в это незнаемое, дабы понять прожитое и увидеть необманные дороги в будущее. Не ради темного позади, а ради светлого впереди написан и этот «Рассказ о неверном друге». Он — из большого повествования «Это с нами войдет в поговорку», а потому нуждается в маленьком предварении.
…Едва ли удивил бы кого-нибудь младший современник Пушкина, замысливший книгу «Пушкин и мы». А столетье спустя не удивила бы книга «Мы и Маяковский». Может ли показаться исторически незаслуженной «Пастернак и мы»?
С поражающей стремительностью бронзовеет фигура Пастернака — просто на глазах. И скоро уже нельзя будет подступиться к нему с вольнописанием — без ученой степени в кармане и компьютерного дисплея на письменном столе. Надо ловить последние счастливые для дилетантизма времена, пока он еще весь не расчислен «ведами»…
В летнем Переделкине 1980 года, когда исполнилось двадцать лет со дня его ухода, внезапно проникнувшись ощущением бесповоротности времени, я пустился догонять былое с надеждой хоть что-то исчезающее догнать и остановить на страницах этого сочинения. Оно произвольно. У него нет жанра. Это не мемуары, и не исследование, и не документалистика, и не роман. Но вместе — по крайней мере первое, второе и третье. В замысле «Пастернак и мы» стороны равноправны. Вероятно, поэтому, задуманное как немногоречивое размышление-эссе, это сочинение стало разрастаться — набухать непредвиденностями жизни и судеб «мы», связанных с Пастернаком одновременностью бытия и истории. Книга писалась легко и свободно. И превращалась в толстый том непреднамеренно и незаметно. Целостность ее только в авторских тайных «путях в незнаемое». И потому, читая иные страницы, не надо спрашивать — а при чем тут Пастернак?.. Бессмертно предупреждение Джона Донна, повторенное для нас Хемингуэем: «Никогда не спрашивай, по ком звонит колокол…»
1
Но кто мы и откуда,
Когда от всех тех лет
Остались пересуды,
А нас на свете нет.
О стыд, ты в тягость мне!
…Пушкин написал знаменитые «Стансы» в декабре 1826-го — через полгода после казни декабристов. Пастернак написал свое подражание пушкинским стансам в 1931-м — в пору гибельных событий насильственной коллективизации. Оба с неистощимым оптимизмом — «в надежде славы и добра» — смотрели вперед как бы без боязни. Оба льстили своим деспотам, Пушкин — Николаю, Пастернак — Сталину, сравнением с Петром Великим. И оба утешались мыслью, что лишь
При первой публикации пастернаковских стансов в майском «Новом мире» 1932 года строфа с этими двумя строками была выброшена: прочитывался разоблачительный и потому опасный подтекст! Но эти строки тогда же сохранились в книжном издании «Второго рождения». Не потому ли, что редактором книги был Эдуард Багрицкий и он отстоял? Возможно. Пастернаковеды еще разберутся. Интересней и драматичней другое.
В синем однотомнике Большой серии «Библиотеки поэта» в 1965 году эти стихи вновь появились у нас после тридцатилетнего изгнания, а в зеленом однотомнике 1976-го для Малой серии вновь подверглись изъятию. Меж тем у синего и зеленого составитель один и тот же — Лев Озеров. Тут сказалась не его воля. Суть в идеологическом климате разных десятилетий нашей истории…
Какая высокая честь для поэта быть барометром ее политической погоды! И какая сверхнеожиданная честь для Пастернака! А может, вовсе и не честь, но укор за непротивление суетным соблазнам? А может, еще вернее третье — и честь, и укор? Честь — потому что задел в свое время самообольщенную эпоху за больное — за омраченность террором. Укор — потому что сам обольстился надеждой славы и добра по миллиономертвому следу «великого перелома»… Словом, и честь, и укор — по критериям внепоэтическим, да зато гражданственным, каковым поэты революционных эпох подсудны бывали во все времена.
…Пишу это, а сам терзаюсь: но откуда у меня-то право суда? Осип Мандельштам в 25-м году почему-то записал: