Выбрать главу
Изолгавшись на корню, Никого я не виню.

Хорошо бы даже не худшим из моего поколения ровесников Октября — «поколения очарованных», — изолгавшимся вовсе не на корню, да зато досыта, тоже никого не винить. А если уж винить, то со всей печалью начинать с себя.

2

И вот я отбегаю назад — в студенческую жизнь с безгрешным вакуумом в кармане. Год 1938-й. Мне двадцать четыре.

…На Челябинском тракторном арестован мой отец. На московском «Шарикоподшипнике» — старший брат. Мама возвращается с Урала в нашу квартиру на Фурманном. Отныне ее житейское благополучие зависит от меня.

…Не спеша спросил: сколько получал отец без вычетов? Точного ответа не помню. Но помню в наступившем молчании неурочный бой старинных часов. Сумма для студента прозвучала непомерной, хоть и легко объяснимой: отец по командировке Орджоникидзе руководил на ЧТЗ, кажется, проектным отделом. С детства произвольно бьющие часы начинают бить снова. И пока они бьют, можно не говорить. Я смотрю на них с младенческой надеждой, будто они чеканят монеты. Потом долго протираю очки. Потом произношу — убежденно и небрежно:

— Тебе понадобится больше: возможны передачи и прочее.

А за окном — четырехугольный кусок запыленного лета в колодце асфальтового двора, вполне пригодного для прогулок ван-гоговских заключенных. А я — заключенный в колодце своей беды. Но на свободе — на непрерывной прогулке: у меня четырехмесячные каникулы впереди — два месяца, как у всех, и два месяца, как у «белобилетника», освобожденного от летних воинских лагерей. Надо эти четыре месяца превратить в четырехугольные купюры — заработать хоть ненадолго впрок.

Умозаключаю по литературному следу образцовых студенческих биографий: репетиторство — вот выход! У меня четыре ипостаси: литература, химия, математика, физика… Устроилась только математика — ничего не решающие уроки-гроши.

И вдруг срабатывают праздные литературные приятельства юности: в четырех редакциях одновременно соглашаются испытать меня на ответах начинающим поэтам — беднягам графоманам («Литгазета», «Знамя», «Комсомольская правда» и радиоредакция с уже забывшимся названием). Сколько помнится, от рубля до трешки за ответ с критическим разбором стихов. Мои ответы нравятся заказчикам. Еще больше нравится темп: я умерщвляю за сутки 10–15 надежд на поэтическую славу. А в редакциях расчищаются завалы неотвеченных писем. А я четыре раза в месяц получаю палаческие гонорары. И у мамы теперь больше денег, чем приносил отец-инженер! Храмик сыновней верности на чернильной крови…

Сколько я приговоров подписал… Сколько воздушных замков разрушил… Скольких юнцов и девочек наогорчал… А с другой-то стороны, возможно, кого-то и спас от будущих разочарований, ложной судьбы, мнимой жизни. Втайне до сих пор горжусь тем четырехмесячным поступком, когда на зеленом поле ломберного столика, заменявшего мне письменный, ежедневно тренировал я за государственный счет свое самонадеянное критическое чутье.

Впрочем, приостановлюсь. Внезапно замечаю, как тут отовсюду вылезает четверка — из углов асфальтового двора, из длительности каникул, из ипостасей репетиторства… Проглядывает нарочитость. Однако же все тут правда. И не проступает ли в этой назойливой четырехугольности карусель четырехстрочных строф моей разветвленной клиентуры? Господи, как они, эти строфы-коробочки, мне тогда осточертели, спасительницы мои!

Я все ссылался в своих ответах-советах на восхищавшую меня технику Маяковского. А на обольстительную технику Пастернака ссылался редко. Не решался: не понимал ее анатомически. А иной раз побаивался жалоб в редакцию — вон чему нас учит ваш консультант! Правда, в «Литгазете», где моим шефом был малописучий добряк, прекрасно знавший, однако, незримые рифы редакционной работы, Михаил Миллер, и в «Знамени», где мне покровительствовал лихописучий добряк, еще лучше знавший те же рифы, Анатолий Тарасенков, я жалоб мог не бояться: им просто не дали бы хода. Однажды так и случилось.

Многократный жалобщик откуда-то из-под Москвы подписывался «Я. Пушкин». А изобретательные розыгрыши, как ни странно, весело сопутствовали нашей тогдашней тревожной жизни. И кажется, по совету Тарасенкова, дабы не оказаться разыгранным кем-нибудь из литературных остряков, я старался не разбирать сочиненное Я. Пушкиным, а только прохаживался по его орфографии. Или — по рифмовке. Я. Пушкин рассылал стихи всюду, но из «Литгазеты» и «Знамени» получал отповеди за одной и той же подписью. От него стали приходить угрозы разоблачить меня как врага народа, что в ту пору звучало вовсе не смешно. В конце концов и Миша Миллер, и Толя Тарасенков, созвонившись, послали ему официальные уведомления, что такой-сякой от литконсультаций отстранен!