Выбрать главу

…Мило вспоминать, с каким чистосердечием откликнулись на происшедшее мы, тогдашние юнцы, еще не успевшие испытать собственных мытарств литературного свойства. В этом «мило» нет иронии. Ничего сладостней не придумать, чем жизнь в чистосердечном согласии с ходом истории: тогда и сама история выглядит чистосердечной!

Поколение ровесников Октября — повторю: поколение очарованных — взрослело в первой половине 30-х вполне простодушно. По крайней мере — городское поколение. Оно кое-что знало о бедах деревни. Но только кое-что. И это называлось праведной классовой борьбой. Столица знала скудость жизни. И это были праведные трудности индустриализации. Мы знали карточки, но не знали голода. Столица не подозревала о геноциде в деревне. Никто нигде не произносил об этом ни слова.

…Может быть, два-три раза появлялись той весной на нашем асфальтовом дворе серолицые женщины без возраста в тускло-коричневых домотканых хламидах, подпоясанных веревкой, с молчаливыми детьми на руках. «Погорельцы…» — говорила наша дворничиха тетя Саша и сама показывала этим несчастным парадное и квартиры, где «подадут». Был случай, когда тетя Саша привела такую погорелку с двумя малышами к нашей двери. Я открыл на глухой стук — а у нас был звонок, — увидел два огромных глаза на пустом лице, двух детей у порога и крикнул маму, а женщина дернула узел на перепоясывавшей веревке, хламида разошлась, и во весь рост обнажилось более ничем не прикрытое, белое, гипсовое, мертвенное, изваянное, тишайшее тело, и мама у моего плеча повелительно сказала: «Уйди!» — и в свой черед позвала из глубины квартиры нашу няньку Татьяну Михайловну, давно ставшую членом семьи, и вдвоем они стали во что-то обряжать и чем-то кормить в передней погорелку с двумя немыми детьми…

…Хочется сохранить и не брать в кавычки те слова — погорельцы и погорелка. Тогда верилось в их точность. А были ли они на самом деле точны? Не велено ли было тем разоренным, оголодавшим, раздетым пришельцам из незнаемых глубин страды называть себя не иначе как «погорельцами»? Тогда это не приходило в голову. И не тетя Саша выдумала это слово с его вариантами. И моя мать в эту версию верила. Когда через год, в 33-м, она уехала вместе с отцом на ЧТЗ, в ее письмах нет-нет да раздавался вопрос: «Приходят ли еще погорельцы?» А один раз просто — без обиняков: «Не приходила ли еще та погорелка, помнишь?» И только позже, к концу 30-х, стала появляться догадка, что то были обманные псевдонимы… До Москвы потаенно добирались не жертвы деревенских пожаров, а жертвы совсем иного зла — исторического…

Да, у поколения очарованных в начале 30-х еще не подгнивала вера в историческую честность сталинской воли. Высокость помыслов государства виделась самоочевидной: разве не была она завещана нам прострадавшими поколениями безупречных правдолюбцев?! Мы не искали умыслов, а допытывались только замыслов. И кривды жизни не путались в нашем ощущении мира с окрыляющей революционной новизной-кривизной пространства-времени — эйнштейновской метафорой небывалости Истории. Беды, кривды, лжи искренне почитались пережитками прошлого — одни достались нам от феодализма, другие — от капитализма, третьи — от военного коммунизма. Все дурное как бы не принадлежало самой эпохе. И потому не пятнало ее исторической сути.

И мы радовались ликвидации РАППа без тени злорадства.

Чудный воскресный вечер 24-го собрал нашу компанию на Гоголевском бульваре в квартире семнадцатилетнего Евгения Долматовского, чьи почтенные родители ушли в гости. Кроме Жени, помню четверых: Исая Рахтанова, Александра Коваленкова, Алексея Кара-Мурзу, Ярослава Смелякова, хотя, возможно, Яра убежал на какое-то свидание до кульминации вдруг затеянного нами действа. А затеяли мы розыгрыш свергнутого Авербаха на тему Маяковского: «Которые тут временные, слазь, кончилось ваше время!»

Не поразительно ли: даже у тех из нас, чья прикосновенность к литературе была еще совсем поверхностной, нашелся свой антиавербаховский сюжет. Помню собственный. Я был тогда запальчивым председателем молодежной Бригады Маяковского, созданной кураторами его Выставки Артемием Бромбергом и Виктором Дувакиным. И вот тогда — весной 32-го — Выставке Маяковского в Литмузее Ленинской библиотеки стало грозить закрытие. Почему? А потому, что экспозиция, красиво начинаясь на спиральном взлете парадной лестницы музейного особняка, только наверху уступала место Выставке Горького. Директор Литмузея Л., громоздкий, но напуганный жизнью мужчина, получил откуда-то предупреждение, что ведет себя политически безграмотно: это гнилой либерализм — вынуждать посетителей проходить на Выставку великого пролетарского писателя через Выставку мелкобуржуазного бунтаря! (До монаршего «лучший, талантливейший» тогда оставалось еще три года, и вероятность закрытия Выставки была вполне реальной!) Естественная версия называла предупрежданта: РАПП — Леопольд Авербах… Какими только словами мы его не честили! Мягчайшим было — «горьковский задолизм». Мы вообще соглашались с Маяковским: стыдно было Алексею Максимовичу «лысинку южной зарей озарять» в благополучных краях, а надо было в великолепно бедственной России «сердце отдать временам на разрыв»!.. То была апология инфарктов, которые нам, мальчишкам, еще не угрожали.