Выбрать главу

…Этот первый постскриптум уже написался, когда зимним вечером оказался у меня давний друг Лев Ильич Левин — живое напоминание о рапповладельческой эпохе… Его красивая седина — тогда почти 75-летняя — свидетельствовала: могли еще жить-поживать и его сокрушающие шефы — те баловни нашей ранней истории революции, что от ее имени баловались судьбами литературы. Теперь бы они ходили в почтенных старцах или безнадежных склеротиках. Но почти по всем по ним, по Лёвиным вождям-коллегам, прошлась не столько старость, сколько извечная расточительность революций — закон превращения баловней в жертвы. Был он сформулирован, как известно, еще в Конвенте 93-го года жирондистом Верньо: «революция, как Сатурн, пожирает своих детей». Странный неписаный закон непредсказуемого возмездия.

Я спросил Льва Левина, известно ли, как окончил свои мытарства Леопольд Авербах, разумеется никакой не «враг народа». Ответ был краток: «По словам Константина Симонова, подследственный Авербах в 1939 году бросился однажды в пролет тюремной лестницы».

Знал ли уже об этом Фадеев, когда на самом исходе 41-го — в опьянении чуть ли не первой ночи нового, 42-го года, — хохоча, приговаривал сквозь слезы: «Есть ли у вас маленькие дети?» И могло ли ему, хоть на осколочек мгновения, вообразиться, что еще через 14 лет — в 56-м — он тоже не найдет иного выхода из безвыходностей души и бросится в свой пролет смерти — застрелится на свободе.

(Интересная у нас история литературы, а? Вся поперек исходных начал и вер. Строптивая — и слева, и справа, и сверху, и снизу. И потому — вечно живая!)

* * *

Мы только-только отсмотрели на видео «Ностальгию» Андрея Тарковского, тогда еще запретную для нас. Медленно завораживал фильм о человеке, потерявшемся в самом себе. Можно об этом фильме и по-другому: он — о человеке, потерявшемся в непонятном и ненужном ему мире. Можно и совсем просто, но бедно: о неодолимости ностальгии на чужой стороне по своей стороне. Бедно это потому, что мы живем не в пространстве, а в пространстве-времени. Ностальгия никогда не убывает, а накапливается, как само время. Легко ли, трудно ли, но ее можно изжить в пространстве: вернулся с чужбины, и вся недолга! Но как изжить ее по четвертой координате? Во времени некуда возвращаться.

То, что подсовывает память, только как бы реальность: там не передвинешь стула, не исправишь глупости, не пойдешь куда глаза глядят… А человеку зачем-то надобно в это окоченевшее былое возвращаться. Накатывает пастернаковское — о душе:

О, внедренная! Хлопоча об амнистии, Кляня времена, как клянут сторожей, Стучатся опавшие годы, как листья, В садовую изгородь календарей.

Хочется достучаться. И проскользнуть за садовую изгородь. Зачем? Похлопотать об амнистии за все грехи? Да, и это тянет туда. Но еще существенней: хочется продлить себя нынешнего назад! Это поиски хоть и отрицательного, но долголетия, поскольку положительное — продление себя вперед — совсем уж не в нашей власти.

8

Потом был второй постскриптум — послевоенный. Осень 47-го. Распропаще-радостная Москва вернувшихся и дождавшихся, недождавшихся, да живых. Растянувшееся похмелье победы. Как и вчера, не знаешь с утра, где приземлишься вечером. Где и с кем? Все от случая и доброй воли, а добрая воля — у всех. Так что: в общем, поехали, надо только маму предупредить по телефону, чтобы в обозримое время не ждала… Вот так в осенний день с одной особой приметой — а какой, об этом чуть ниже, — после конца рабочего дня на десятом этаже былого знаменитого «Дома холостяков», что в Гнездниковском, где в издательстве «Советский писатель» Анатолий Тарасенков заведовал поэзией, а я подвизался редактором, мы с ним приземлились в семейной обители его жены Маши Белкиной.

…Какое живописное это было место! Точно понарошку изготовленное для мемориального макета старенькой Москвы накануне ее исчезновения. Одноэтажный и деревянный, необременительный для покато скользящего вкось Конюшковского переулка, тот белкинский домик зацепился на коленном повороте тротуара за столетнее дерево, обнял его ствол углом прихожей и выносом крыльца, да так и остался с ним в паре понаблюдать напоследок за близкой высотной судьбою греховной Кудринки. Это дерево, чья крона, осенявшая крышу, выглядела с двух сторон неизвестно откуда взявшейся, это дерево… это дерево… — как бы пристроить его к моему рассказу посодержательней? С надеждой на нечаянную подсказку звоню Марии Белкиной — последней в Москве былой обитательнице того уголка в обезлюдевших Конюшках.