Выбрать главу

Тут нужен целый трактат, чтобы достойно растолковать эту мысль, или лучше бы сказать — догадку. Может показаться, что она остроумна только как парадокс-перевертыш, но житейски, а уж тем более исторически, беспочвенна и пуста. Ан нет!

Представьте нетривиальный сюжетец… Талантливейший поэт, сравнительно молодой еще — ему за тридцать, но до сорока далеко, — вскоре после войны успевает опубликовать меж двух репрессалий (не знаю уж, как сказать короче) цикл прекрасных стихов. Вернувшийся недавно с войны, его старый друг-приятель сразу пишет о нем взволнованно-радостную статью и публикует ее под заглавием — «Второе рождение поэта». Первая статья о нем за много лет! Естественно, они обмывают это событие в кругу общих друзей. И никто не подозревает, что та статья уже взята на заметку руководителем Союза писателей как нежелательная, ибо до войны поэт побывал в лагере, а во время войны — в плену. И посему безоговорочные похвалы ему не полагаются.

Проходит немного времени, и руководитель Союза писателей в обзорном докладе объявляет злополучную статью «эстетским захваливанием». И редакции, начавшие улыбаться поэту-бедолаге, перестают улыбаться. А он звонит другу-критику и говорит, что им надо встретиться. И они встречаются в полуподвальной забегаловке на углу Столешникова. Чокаются гранеными стаканами — без тоста, потому что поэт не в духе и отводит глаза. «Скотство это с твоей стороны… — говорит он другу-критику. — Зачем ты написал обо мне?! Выставиться захотел?» Обомлевший критик-друг тихо спрашивает: «Ты что, с ума сошел?» — «Я-то не сошел… А вот ты о моей судьбе подумал? Теперь из-за тебя …удака, меня снова не будут печатать!» У критика-друга подрагивает стакан в руке, и еще тише он повторяет: «Ты что — спятил?!» — «Я-то не спятил, — повторяет поэт. — Мне надо было жить в незаметности, а что делать теперь, после твоей сволочной статьи?» — «Ты с ума сошел… ты спятил…» — потрясенно твердит автор «сволочной статьи» в спину поэта-друга, повернувшегося к стойке за новыми порциями водки. Но эти новые порции уже не нужны: ссоры ими не поправить.

Странноватый сюжетец, не так ли? Меж тем документально реальный. Или — точнее — молекулярно документальный. Время действия — годы 1946–1947-й. (Те самые, когда Пастернак сидит у ночного окна, обхватив голову руками.) Руководитель Союза писателей — А. А. Фадеев. Автор эстетского захваливания — аз грешный. Поэт-бедолага — Ярослав Смеляков. Это ему «надо было жить в незаметности», дабы выжить в те годы. Иначе: дабы существовать, он должен был вести светловскую борьбу за несуществование… А вы говорите — парадокс-перевертыш! Пронзительная догадка тихого мудреца-остроумца: в бесчеловечные времена появляется и такой психологический феномен.

Многоликий, мне он явился еще раз совсем в ином обличье.

14

Анатолий Тарасенков хотел превратить меня в собирателя-коллекционера русской критики XX века. Ему мерещилась — в параллель его исчерпывающей книжной библиотеке русской поэзии — такая же исчерпывающая, домашняя и тоже книжная (без периодики) библиотека отечественной критики той же поры.

У меня были три полки критических книг. У него чуть больше. Достойные издания совпадали, а заваль была разной, но для коллекции — заваль-то и есть вожделенная россыпь. «Мои метры — твои метры!» — щедрым жестом одарил он мою будущую библиотеку. И однажды, все той же осенью 47-го, я приволок с Конюшков в тесноту наших клетушек на Дмитровском переулке аршинные связки макулатурных на вид, но мне-то мнившихся коллекционно-бесценными изданий предреволюционных и постреволюционных лет. Залохматившиеся обложки и растерзанные корешки. Мне чудилось, это прибавляло книгам достоинства. Так с извращенной приятностью сознавалось, что Пастернак у меня стоит в поношенных суперах, как в рабочих спецовках. Но Тарасенков этого напрочь не признавал и казнился, что отдает мне критику не в должном виде. Но стихопереплетение и так отнимало у него все свободное время. «А хочешь, я тебя научу переплетать?» — осенило его однажды. «Что за вопрос?!» — с притворной охотой согласился я, чтоб не огорчить его, энтузиаста и маньяка.