Выбрать главу

Меня поразило, что снова, теперь уже совсем другой человек, заговорил о необходимости взаимопонимания как единственного средства спасения жизни. Однако назавтра Хасимото вел себя так, словно никакого разговора не было. Говорили о том, что надо писать по результатам опытов статью, подавать заявку на патент. За окнами пылали багрянцем канадские клены. Внезапно Хасимото сказал, глядя на них: «Совсем как у нас. Приезжай, Рам, увидишь». И это была единственная зарница доверия.

13

Приехав в Америку, я поставил перед собой вопрос о духовных ценностях этого христианского мира (я не забыл еще поступка приятеля-малабарца). Я обратился к той книге, которая здесь является эквивалентом Корана или наших Вед. Прочитав это собрание легенд и сказок, я удивился тому, как люди могут принимать всерьез столь эклектическое произведение. Конечно, во мне говорил ученый, но здесь, впрочем как и у нас, ученые нередко сочетали здравый смысл научного исследования с безусловным следованием догматам религии.

Однако я нашел в Библии текст, который никак не вязался с остальным, — непонятно, как он пробился через рогатки Вселенских соборов и почему церковь не объявила его еретическим. Это «Песнь песней» — возвышенная поэма человеческой любви.

Я понял, что религии не в силах оторвать человека от земли и земной красоты, — любовь к жизни и к людям оказывается сильнее призыва обратиться к небу. Единственное, что удалось противопоставить «Песни песней», — это всеразъедающую критику земного со стороны желчного и отчаявшегося нигилиста Экклезиаста. Но любовь Соломона и Суламифи все-таки оказывается сильнее. Горькие разочарования Экклезиаста меркнут, когда любящие Наль и Дамаянти, Ромео и Джульетта, Соломон и Суламифь идут через века. Не надо доказательств — посмотреть на этих двоих, и жизнь стоит того, чтобы ее прожить, а любовь, чтобы отдать за нее жизнь.

Любовь поразила меня внезапно, как гром. Я настолько удивился, что почти со страхом процитировал себе «Песнь песней»: «Сильна любовь, как смерть, и сильнее смерти».

Я — индиец двадцатого века, но вырос я в семье, где на любовь и брак были традиционные взгляды. И, хотя я перешагнул через ограниченность кастовых канонов, что-то, конечно, осталось. Брак по любви в моей исконной среде понятие странное, — во всяком случае, любовь необязательна. Она может прийти потом, либо ее заменят в семье мир и уважение друг к другу. Для Нового Света такие взгляды являли собой анахронизм. Но и на склоне лет я считаю этот анахронизм прекрасным пережитком золотого века. Расхождение с действительностью было одной из причин, почему моя любовь испытала потрясения и ее можно было бы назвать неудачной. Но это была счастливая любовь, и я не жалею, что получилось так, как вышло. Мы были такими, какими нас сделала жизнь, и потому любовь осталась, а мы остаться вместе в конце концов не смогли.

Но я благодарен судьбе, что женщина, которую я встретил, полюбила меня светло и неоглядно, и только силы, неподвластные нам, помешали нам остаться вместе до конца дней.

В последние годы он не был слишком весел — кроме прочего, сказывалось нездоровье. Никак не хотел смириться с тем, что болен, иронизировал над собой: «Говорят, я «сердечник». Важная деталь в установке — благодаря мне можно передавать энергию». Но тут же вспоминал, что Микеланджело в 89 лет сказал, что наконец стал понимать, что такое искусство и жаль, не успеет выполнить всего, о чем мечтал.

Но это были минуты — вообще он держался, как прежде, и чаще вспоминал завет Эдисона: «Смело вскрывать законы природы и весело смотреть на жизнь». Я помню его возвращение из Прибалтики (он ездил туда оппонентом на защиту диссертации). Он вошел с ярким клетчатым саквояжем в руке, в новом, матово поблескивающем плаще, радостно возбужденный, какой-то очень молодой: «Прекрасная была защита! Этот мальчик далеко пойдет! (Я взял у него чемодан.) Но знаешь, он не увидел, какие еще у него в работе не раскрыты глубины. Зарылся в частности, в мелочи… (Я помог ему снять плащ.) А так — прекрасная работа!» (Он радовался, словно сам защитил диссертацию.) «Красивый чемодан!» — сказал я. «Да! — откликнулся он. — Только слишком яркий, прямо африканский». Поразило, как в одном слове он определял сущность вещи и свое отношение к ней. «Где мама, Бэби?» — спросил он, входя в комнату. Я ответил. Сели в кресла, он достал сигареты: «Хочешь курить?» Я подумал, что ему не надо бы — но он уже не бросит. Поплыл синий дымок. Он вернулся к защите: «Из работы следует, что в определенном режиме смазка становится самоорганизующейся системой. Я ему после голосования сказал: пусть присмотрится к этому; он согласился». «Почему после голосования?» — «Накидали бы черных шаров. Сам подумай: диссертант не заметил слона. И вообще не извлек из данных полной информации». — «Но ведь это ваша старая идея. Здесь что-то от тиксотропии, способности восстанавливать равновесие, если не ошибаюсь?» Он хитро прищурился. Я же сказал: «При определенных условиях. Там может оказаться что-то новое, кроме тиксотропии. Так ведь легко человеку и догму навязать. Пусть поисследует. Знаешь, — переменил он неожиданно тему, — я там был на могиле Канта. Написано по-немецки: «Для нас». Представляешь: Кант — и такая надпись».