Выбрать главу

Алексей, не верь газетам, пойми, что наш чудесный Екатеринослав вымирает постепенно, и чем дальше, тем хуже. Алеша, мне известно, что ты женился. Пусть так, Алеша. Но все-таки, если ты человек, если ты помнишь старую любовь, выручи, умоляю, меня и Сережу от голодной смерти. Я готова полы подметать, калоши мыть, белье стирать у тебя и жены. Юрий продался, устроился недавно контролером в Укрвод, он лебезит передо мною, вероятно, ему страшно, что я выдам его прошлое. Все екатеринославские без конца завидуют тебе. Масса безработных, особенно учителей, потому что школы областной центр сильно сократил. Большинство здешних металлургических заводов стоят, закрыты на зиму. Сережа — большой, но помнит своего папу. Он растет русским.

Целую, твоя Лиза».

Странное возникает ощущение при чтении такого письма, зная уже, что это — имитация и что сочинена она в 1933 году… Само имя выбрано со смыслом — с намеком на карамзинскую «бедную Лизу»…

Опубликованное газетой «Возрождение» письмо Кольцов тут же повторяет в своем фельетоне «От родных и знакомых», опубликованном «Правдой». Он признается в своей лихой мистификации и заключает фельетон следующим пассажем: «…Письмо имеет и еще одну небольшую особенность, которой я позволил себе позабавить читателей. Если прочесть первую букву каждого пятого слова письма, получается нечто вроде лозунга, которым украсила свой номер 3102 сама редакция «Возрождения»: «НАША БЕЛОБАНДИТСКАЯ ГАЗЕТА ПЕЧАТАЕТ ВСЯКУЮ КЛЕВЕТУ ОБ СССР».

«Нетрудно себе представить, какой получился оглушительный эффект, — вспоминает много лет спустя Бор. Ефимов. — Злорадно хихикали в кулак даже кое-какие белоэмигранты…»

Не хихикали, надо думать, те, кто действительно умирал тогда от голода в Днепропетровске (бывшем Екатеринославе), на благодатном украинском юге. Не стану касаться собственных воспоминаний, приведу опубликованные «Литературной газетой»: «Осенью (1932 года) в Одессе появились первые голодающие. Они неслышно садились семьями вокруг теплых асфальтовых котлов позади их законных хозяев — беспризорников — и молча смотрели на огонь. Глаза у них были одинаковые — у стариков, женщин, грудных детей. Никто не плакал. Беспризорники что-то воровали в порту или на Привозе, порой вырывали хлеб из рук у зазевавшихся женщин. Эти же сидели неподвижно, обреченно, пока не валились здесь же на новую асфальтовую мостовую. Их место занимали другие. Просить что-нибудь было бессмысленно. По карточкам в распреде научных работников мать получала по фунту черного хлеба на работающего, полтора фунта пшена в месяц и три-четыре сухие тарани…

Это была очередная «неформальная веха», Тридцать Третий Год. С середины зимы голодающих стало прибавляться, а к весне будто вся Украина бросилась к Черному морю. Теперь уже шли не семьями, а толпами, с черными высохшими лицами, и детей с ними уже не было. Они лежали в подъездах, парадных, на лестницах, прямо на улицах, и глаза у них были открыты. А мимо нашего дома к портовому спуску день и ночь грохотали кованые фуры, везли зерно, гнали скот. Каждый день от причалов по обе стороны холодильника уходили по три-четыре иностранных парохода с мороженым мясом, маслом, битой птицей…»

Кстати, фальсифицированное письмо обнаруживает, что его автор прекрасно знал реалии голода, в частности в Днепропетровске, где ему приходилось бывать как раз в это время. Неужели из Парижа, за завтраком в отеле, эти ужасы выглядели лишь темой фельетона?

Вот и в изданных в семидесятые годы воспоминаниях академика Н. Дубинина, своей работой связанного с сельским хозяйством, глава шестая, охватывающая времена насильственной коллективизации и величайшего голода (не обозначенного даже намеком, точно происходило на иной планете), названа «Золотые годы»: «В те годы жизнь кипела вокруг и била в нас ключом. Мы работали, влюблялись, дружили, чувствовали биение пульса страны, жили ее радостями и невзгодами (!). В эти годы ко мне пришла необычайная любовь. Она благоухала и была расцвечена всеми бликами мира. В свете этой любви мир вставал в его прозрачной чистоте. Это была любовь к Александру Пушкину, умному, страстному другу…»