Проясним ситуацию.
Читатель, вероятно, еще не забыл, как весною шестьдесят девятого наведывался в Женеву друг Лопатина, Михаил Негрескул. Он пытался объяснить Огареву и Бакунину, что это за личность, Сергей Нечаев. От Негрескула отмахнулись как от докучливого доктринера. Но его деловое посредничество Бакунин принял.
Без труда догадавшись о безденежье Бакунина, надо сказать, хронически тяжком, и не забыв питерские разговоры в „лопатинском круге“ о крайней необходимости русского перевода „Капитала“, Негрескул немедленно списался с Любавиным, находившимся тогда в Петербурге. Любавин снесся с издателем Поляковым. Поляков объявил: тысяча двести за все, триста рублей вперед. Задаток был прислан через Любавина.
Однако дело с переводом не заладилось. Об этом Бакунин не раз упоминал в своей переписке. Приходят на память сетования Герцена, который в свое время тоже предлагал Бакунину литературную работу: „Или он откажется, или не сдержит слова“.
Любавин, получив грозную директиву за номером и на бланке, опротестовал ее письмом к Бакунину. Тот лучше выдумать не мог, как надуться: вы, сударь, грубите, посему от перевода отказываюсь, аванс верну.
Инцидент, однако, не был исчерпан. Повисев черной тучей, он слился с другой, еще более мрачной, и этот грозовой фронт быстро двинулся в сторону Женевы.
В Женеву приехал Лопатин.
Один последователь Нечаева как-то изрек, сопроводив свое замечание небрежным жестом: у старых революционеров есть только одно „достоинство“ — то, что они старые. Лопатин так не думал. Он думал как Герцен.
Об Огареве, больном, страдающем запоями, Герцен говорил: Николай Платонович разрушил себя, „но остатки грандиозны“. О Бакунине, с которым нередко и далеко расходился, говорил: „Слишком крупен, чтобы о нем судить бесцеремонно“. И предупреждал молодых: не полагайтесь на то, что каждое новое поколение лучше предыдущего.
Лопатин вовсе не намеревался бить стекла. Единственное, чего он желал, и желал страстно, — так это изобличить Нечаева. По твердому убеждению Лопатина, нечаевские „катехизисные“ построения, нечаевское „дело“ были явлением глубоким и страшным, как омут. Омут следовало обозначить на штурманской карте освободительного движения. Близ омута надо было выставить сигнальный, предупреждающий, негасимый огонь.
Но все это требовало борьбы с теми, кто был трепетно дорог Лопатину. Часто повторяют: „…истина дороже“. И еще чаще: истиной поступаются. Лопатин не поступился.
Взламывая хронологию и опережая ход событий, сообщим читателю два факта. Они ярче, весомее долгих рассуждений о благородстве души Лопатина.
Много лет спустя, когда уж Бакунин давным-давно был погребен на чужбине, Герман Александрович поехал в Тверскую губернию, в Прямухино, в родовое бакунинское гнездо, о котором Бакунин с такой щемящей печалью думал на закате своих дней. Лопатин побывал в старом доме, постоял на берегу речки Осуги — поклонился давнему недоброжелателю, о котором никогда не судил „бесцеремонно“.
В том же девятьсот тринадцатом году Лопатин прочитал мемуары Г. Н. Вырубова. Лопатин знавал, но не уважал этого философа. Его воспоминания „взбесили“ Германа Александровича, в особенности „гнусные клеветы по адресу Нечаева“.
Берем журнал „Вестник Европы“, находим: Нечаев „ловкий шарлатан, чрезвычайно низкой нравственности“. Гм, это, что ли? Разве Лопатин думал иначе? На той же странице: Нечаев „эксплуатировал революцию для своих личных целей“. И опять недоумеваем…
Но, может быть, Герман Александрович предполагал в натуре Нечаева нечто от Макиавелли? Не в нарицательном смысле, какой возникает из расхожего понятия „макиавеллизм“, а может быть, имел в виду внутренние диссонансы, мучившие средневекового политика и мыслителя при столкновении светлой цели (справедливость, благо народа) со средствами, избранными для ее достижения.
Так иль не так, но старик Лопатин ничуть не обрадовался уничижению своего давнего противника.
Все это, однако, спустя полвека, а тогда, в мае 1870 г., в Женеве, молодой Лопатин бурно атаковал и Нечаева, и Бакунина с Огаревым. Сражаясь с Нечаевым, сражался за нечаевцев: оглянитесь и задумайтесь. Сражаясь с Бакуниным и Огаревым, сражался за Бакунина и Огарева: да отверзятся ваши очи.
На женевских встречах и сходках Лопатин как в штыки ходил. Позднее он сам о себе писал, что не робеет аудитории, будучи убежденным в необходимости высказаться: „Тогда я весь — огонь и натиск“. Именно таким и был Герман Лопатин в Женеве.