— Итак, эмоциональная направленность вашей личности, — говорит Капитолина Дмитриевна. — Кстати, вы честно работали?
— Честно.
— Могли бы и нечестно, мне все равно, здесь каждый вопрос незаметно перепроверяется дважды. Не заметили? Посмотрим вашу скрытую самооценку. Сначала фактор тревожности.
Капитолина Дмитриевна считает.
— Из пятидесяти баллов тревоги набрала двадцать шесть. Почти нормально.
— Нормально, нормально, — соглашаются те, кто сейчас в наличии в лаборатории.
— Морально-этически и эмоционально устойчива — двадцать из тридцати.
— Не слишком ли устойчива, а? Вы ее, Капитолина Дмитриевна, еще по Розенцвейгу поспрошайте.
И дают мне в руки толстую книжечку в переплете. Капитолина Дмитриевна листает страницы, я пишу. «Розенцвейг» — тест проективный, как Роршах. Это ясно. Картинка первая. Машина, лужа, на обочине забрызганный грязью человек в ярости сжимает кулаки в ответ на объяснения владельца машины. В квадрате слева слова: «Мне очень жаль, что мы забрызгали ваш костюм, но мы, право, очень старались объехать лужу». Итак, мимо меня проехала машина, обдала грязью, остановилась. Что я скажу ее хозяину? В самом деле, что бы я сказала?
— Пишите быстрее, не задумывайтесь, важна первая реакция.
Две женщины склонились над осколками стекла: «Как это ужасно! Вы разбили любимую вазу моей матери».
Двое мужчин ссорятся в присутствии третьего: «Вы лжец! Вы сами это знаете».
Картинка за картинкой, всего их двадцать четыре: внезапные острые ситуации, на которые нельзя как-то не отреагировать. Или обиженный и обидчик, или третий лишний, которому следует вмешаться. Тест выясняет, как поведет себя испытуемый в стрессе и где, собственно, начинается для него стресс. Что значимо, а что нет для его внутренней жизни: разбил вазу, испортили костюм в химчистке, опоздал на поезд, попал в аварию… Что это? Катастрофа, крушение или происшествие, которое нужно каким-то образом разрешить, чтобы жить и действовать дальше?
— Да, — сразу всем говорит Шафранская, несколько, как мне кажется, разочарованно, — ничего особенного. Тут у нее тоже норма. «Розенцвейг» ее не фрустрирует.
…Фрустрируег, не фрустрирует. Как бы объяснить, что это значит: представьте, создается положение невозможное, безвыходное, и положение это длится, и добавляются еще разные обстоятельства жизни — фрустраторы: «Лиха беда не приходит одна». Трудно сказать, приходит ли беда одна или нет. Если не одна, то остальные, наверное, подсознательно приносит, организует себе сам человек, фрустрированный, поддавшийся, разбитый.
…У нашего дальнего знакомого случилось несчастье: ушла жена. Он остался один в уютном, благоустроенном, налаженном доме. Ситуация возникла безнадежная: он любил свою жену. И знакомый наш начал пить. Пил год. Один. Нет, не один. Он брал бутылку коньяку, подвигал кресло к большому аквариуму, наливал себе в рюмку, рыбкам в чайную ложку, выливал ложку в аквариум, чокался. Рыбы ссорились, выясняли отношения, плели хвостами какую-то пьяную ахинею. И так, рюмка за рюмкой, ложка за ложкой, они коротали вечера. Золотые рыбки, должно быть, фрустрировали его еще больше. Это был емкий образ абсурда его нынешней жизни. Золотая рыбка, приносящая счастье! Пьяная! Он сам переворачивал сказку наоборот, уничтожал естественные причины и следствия. А через год он просто умер. От горя, говорили мы тогда. «Не выдержал состояния постоянной фрустрации», — сказали бы теперь социальные психологи.
Но это длилось целый год. А вот быстрая история. Рассказала ее мне, тогда совсем молоденькой девчонке, моя тетка, старый опытный доктор. Она готовила меня к жизни, к тому, что может себе позволить человек, а что нет, потому и вспомнила давнюю историю времен своей медицинской молодости. От нее я и услышала впервые это слово — «стресс». В институте, где она проработала всю жизнь, в терапевтическом отделении лежал больной, шахтер.
— Знаешь, бывают такие славные люди, громадного роста, добрый, не каверзник. У него болело сердце, но мы ничего не находили. Мы просто не знали, что с ним вообще делать: он был патологически здоровый человек. Правда, периодически у него повышалось давление, но не настолько, чтобы давать сильные боли.
С ним вместе в палате лежал дед, вылитый Дон Кихот, старый хирург. После инфаркта. И вот однажды в черный для шахтера вечер оба они расчувствовались и проговорили всю ночь. Шахтер рассказал старику свою жизнь. На фронте он был ранен, с поля боя его вынесла медсестра, они полюбили друг друга и остаток войны провели на фронте вместе. Ну, а после войны он вернулся домой, в семью; дома ждали дети. И к семье он был привязан, и заботился о ней, это чувствовалось, и о нем заботились, он был очень ухоженный. А с этой женщиной, с медсестрой, они изредка встречались, не могли они друг друга не видеть — слишком многое их связывало. Она, видимо, была ему преданна, замуж не выходила. И так продолжалось с сорок пятого, подожди, сколько же лет? Да, девять лет. Ну, а потом все выяснилось, надо было что-то решать. Он написал этой женщине письмо, что любит ее на всю жизнь, что сама знает, дети, не один ребенок, много их, детей, и все еще маленькие. Написал и начал тут же хворать, хвататься за сердце. Никто ничего не понимает, привезли к нам. Лежит у нас, мы считаем — невропат, мнительный. Боится болей — боли начинаются… Проговорили они с Дон Кихотом всю ночь — так мы старика звали, — а под утро наш шахтер умер, за полчаса.