В конце 30-х годов он снова начал многолетний эксперимент: исследовались органы чувств. И снова обрыв — война.
С 1951 года он стал директором Ленинградского института педагогики. В третий раз затевал он комплексное исследование. На этот раз в эксперименте сошлись психологи, методисты, педагоги. Развитие школьника в процессе обучения, научные принципы организации учебы. На этот раз он успел многое: эксперимент продолжался почти девять лет. В конце его был инфаркт: скорей всего, сердце Ананьева не выдержало очередного постановления о перестройке школы.
Потом он полгода лежал на спине.
Потом четвертый раз начал сначала. Четвертый, главный эксперимент вобрал в себя все предыдущие, все его прошлые интересы, пристрастия и надежды.
…Последние месяцы перед войной Ананьев с сотрудниками завершал большую хоздоговорную работу. Это был первый хозяйственный договор в советской психологии. «Атлас цветов, изменяемых на расстоянии» — так она называлась.
В Москве проектировали грандиозный Дворец Советов. Главный его зал предполагался высотой с Исаакиевский собор. Главный зал надлежало расписать монументальной живописью. Но как она будет смотреться снизу, издалека? Надо было срочно разрабатывать рекомендации по пространственному видению. Тематически это ближе всего примыкало к тогдашней работе Ананьева: есть разные органы чувств, у каждого свои пределы, пороги, как их называют в психологии, пределы верхние и нижние. Существует ли между ними какая-то связь? Зрительные законы были только частью огромной темы.
Начались бесконечные эксперименты: срочно требовались чисто практические советы. И вдруг — война… В первые же дни войны Ананьев занялся маскировкой города по своему «Атласу».
Странно было это вдруг услышать: так много мы об этом читали, слышали, в кино смотрели. Это уже почти легенда: натянутые на мосты расписанные холсты, перекрашенные купола, фанерные макеты — и вот нежданно-негаданно есть, оказывается, живой человек, который все это придумал. Материализовавшаяся легенда — это всегда странно!
Весь июль и август 1941 года Ананьев провел на крыше. Он сидел на шпиле Исаакиевского собора. На крышах соседних домов сотрудники установили макеты, меняли их освещенность, форму, цвет. Моделировали действительность, как сказали бы теперь.
…В 1943 году, когда его вызвали в Ленинград из эвакуации, Ленинградский обком предложил ему прочитать серию лекций по психологии. («Впечатление от лекций — самое сильное, что мне довелось испытать в жизни», — сказал Ананьев.)
— Борис Герасимович, а что там было, на ваших лекциях? Расскажите.
— Нет. Если хотите, спросите у профессора Веккера. Это мой ученик. И блокадник.
Когда я просматривала давние сборники Ананьева, мне часто попадалась эта фамилия: авторы — профессора, доценты и студент Веккер, снова профессора и снова студент Веккер, потом аспирант Веккер. Потом вдруг это имя исчезло, я решила, что аспирант Веккер погиб. А оказывается, это тот самый Веккер, теоретик, о котором столько разговоров на факультете. Высокий, худой, с классическим профилем, такие профили римляне на монетах чеканили, профессор Веккер плавностью движений, обходительностью манер напоминает персонажа из сказок Евгения Шварца, по сказочной своей должности приговоренного все время удивляться и извиняться.
Мы сидим на старом, продавленном кожаном диване, на кафедре общей психологии. Вечер. Веккер кончил читать лекцию у вечерников. Я засиделась в ананьевской лаборатории. Сидим, тихо разговариваем. Наш дуэт перебивает нянечка из раздевалки. Она входит и кричит, что в этом доме никто никогда не берет пальто вовремя, и все это ей надоело.
— Вам надоело? — искренне огорчается Веккер. — Но что же делать, вы же на работе?
Да, она на работе, но она не понимает, почему в институте все завели себе моду сидеть до полночи. И хоть бы дело какое делали, а то языками бестолково чешут.
Надо ли объяснять, как смущается Лев Маркович, как он вскакивает и бежит за нашими пальто, а пристыженная нянечка бежит вслед и кричит, что сама их принесет, а Веккер в ответ: «Ну что вы, вы по-своему правы». Я не успеваю ни вскочить, ни вставить ни слова, как Веккер исчезает. Наконец шубы лежат на стульях, все успокаивается. После мелкого этого происшествия разговор наш становится сразу дружелюбным и, может быть, потому, что действительно поздний час и оба мы утомлены, сразу непринужденным.