— Итак, блокадный Ленинград. Описывать его, я думаю, было бы избыточной информацией. Представьте себе зал лектория, переполненный. Люди в шинелях, в телогрейках, толпа в проходах. А лекторий между тем как раз на той стороне Литейного, которая попадала под обстрел. И все эти люди под угрозой артобстрела сидят и слушают. Не забывайте, что раньше психология вовсе не была в моде, как теперь.
— А почему на лекциях было так много народу?
— Прежде всего надо иметь в виду следующее: все, что написано о блокадном Ленинграде, — не преувеличение. Все правда. Должен заметить, что правда эта выходит за пределы словесных описаний. Естественно, в Ленинграде был предельно обострен интерес к глубинным сторонам человеческого духа, к самопознанию. Должен также заметить, что блокада еще не была снята.
В первый раз за всю войну с нами говорили о мощных личностных механизмах. Ананьев опирался только на собственный опыт лечения тяжелораненых, только на военные материалы, то есть на то, что видел и испытал каждый из сидевших в зале. И потом вы заметили, есть особый шарм в его выступлениях: он невоспроизводим в объективации печатного текста. Это не обаяние личности. Это особый характер ума. Это музыка ума. Это была живая плоть науки, в высшей степени привлекательная. Ничего подобного с тех пор я не слышал и не переживал. Весь этот цикл остался во мне эмоционально-насыщенным воспоминанием.
…Теперь я могла уже с полным правом спросить Ананьева:
— Так что вам дала война?
Он ответил совсем просто:
— Она определила мою жизнь. Это была уже не по книгам пройденная психология. Для меня стало ясно, что человек может на максимуме. Я увидел скрытые резервы, о которых мы обычно не подозреваем. Я понял: нет более великой проблемы, чем проблема человеческих возможностей. Я понял: человек может все.
— Ну, а те лекции… — Я чувствовала себя прескверно: это почти запрещенный прием — задавать такие вопросы.
— Те лекции, война? В те годы я чувствовал себя лучше, чем иногда сейчас. Подонки тогда стали просто людьми, а мы, просто люди, чувствовали себя титанами, — сказал Борис Герасимович, и смутился, и замолчал внезапно, и резко порозовел сквозь обычную свою смуглоту. И долго смотрел в окно во двор института, но во дворе ничего не происходило, только шел густой, плотный снег. «Мы были тогда титанами» — это были слова не из его лексикона, во всяком случае не для служебного пользования. Вспомнив о войне, он внезапно забыл о самообороне. И вот сейчас мучился, и смотрел в окно, и досадовал, наверное, на себя за излишнюю откровенность. А я смотрела на него, тоже смущалась и думала, что неожиданный этот порыв осветил для меня новым, ясным светом многочисленные, часто непонятные окружающим странности профессора: чрезмерную снисходительность к работам коллег (только не собственным и не своих учеников), он видит в них, в своих коллегах, и в их работах то, что могло бы получиться, он додумывает, доигрывает людей до себя, до своего уровня, и поэтому ему все в науке интересно; его непрактичность часто в ущерб делу: он ни за что, ни за какие самые огромные деньги не заключит выгодный хоздоговор, если работа кажется ему неинтересной или вредной; и удручающее отсутствие дипломатических способностей на высшем уровне, иными словами, неприятная прямота и неумение понять ход чьей-то интриги и нежелание ее предотвратить. И доверие к людям, не заслуживающим — за версту видно — доверия, и болезненные разочарования в них, которые его все равно ничему не учат.
…И при таком характере, нет, это я ненаучно выражаюсь, при такой структуре личности он четвертый раз начинает с начала. Только психолог-экспериментатор в состоянии понять, что это значит — четвертый раз с начала! Ведь психологи нищие! Любые физики в заштатном областном городе богаче лучшей столичной психологической лаборатории. Тут нужно все самому достать, выбить ставки, полставки, нужно найти людей. Нужно их воспитать, обучить.
И так четыре раза за одну жизнь.
И верить и надеяться.
Во что?
Вот тут, в этом самом месте повествования, мне не повезло. Все неожиданно застопорилось. Случайный спор, чуть не окончившийся ссорой… Старый приятель, человек философствующий, один из демонстративных хранителей высокой духовности, спросил между прочим: