— Чем вы сейчас занимаетесь?
И я по глупости (надо было бы быть поосмотрительней) ответила:
— Пишу о ленинградцах, об экспериментальной психологии. — И с упоением принялась пересказывать под свежим впечатлением, что видела, что слышала, о чем при мне спорили, да какие хорошие люди, да какие прекрасные студенты.
Собеседник слушал меня грустно и удрученно.
— Скажите, а зачем все это? А? О чем, собственно, вы хотите рассказать… мда, не будем говорить громко — миру, скажем скромно — публике? В чем ваша сверхзадача? Что хочет ваша экспериментальная психология? Ну, быстро, в двух словах. Ах, помочь человеку! Скажите пожалуйста! Это даже интересно. Какой высокий, — как это у вас называется? — уровень притязаний! Неужели вы всерьез верите, что экспериментальная психология что-то знает о человеке? Это же нелепо! Это же, как бы вам сказать, это — чердачная наука, да-да. Наука чердаков и мансард. Улавливаете мою мысль? Она же снимает в человеке только верхний слой — и думает, что это и есть весь человек. Она не понимает человека как многоэтажное сложное существо.
Давайте представим себе уютную мансарду, чердак, говоря по-русски. Чем занимаются хозяева чердака? Размышляют, как расставить мебель, где развесить картины, как сконструировать арматуру, чтобы она была достаточно современна и вписывалась в чердачную ситуацию. Ветер играет занавесками, расхаживают по чердаку уверенные в себе мужчины и женщины. А двумя этажами ниже человек кончает жизнь самоубийством, плачет обиженная женщина. А еще ниже — пожар. А в подвале — бомба с часовым механизмом.
Вот вам ваша психология сегодня. — И приятель мой засмеялся, очевидно довольный образной системой собственного мышления. Эта красивая образность с развевающимися занавесками больше всего меня и задела.
— Послушайте, — сказала я, наверное, слишком колюче, — давайте спустимся с неба на землю. Зачем оперировать общефилософскими категориями: речь идет о степени полезности науки.
— Полезности? Вы употребили это слово? Это не оговорка? Ах, так! Хотя я всегда знал, что вы увлекающийся человек, к тому же лишенный навыка самостоятельного мышления. Эта наука не просто бесполезна, она, если хотите, в чем-то вредна. Да нет, не бойтесь, не в том прямолинейном смысле, который вы вкладываете в это слово. Она вредна, потому что создает иллюзию познания, уводит от чего-то глубинного в человеке. Она притязает и ничего не дает.
Я догадываюсь, о чем вы сейчас подумали. Нет, нет, я вовсе не презираю все науки о человеке оптом. Я ценю молекулярную биологию — она дает точное знание, генетика раскрыла и страшно много раскроет в загадках нашего поведения. Основные вещи, видимо, придут оттуда.
А что измеряет экспериментальная психология? Упаси боже, я не имею в виду конкретных людей. Тем более я не против ваших обожаемых ленинградцев персонально. Они мне даже нравятся. Особенно Ананьев. В нем есть нечто подлинное, значительное, человечное. Так пишите об этом, но только так, чтобы психология была здесь ни при чем. В самом деле, что она измеряет? И зачем? Связь потоотделения и интеллекта, да? Или сопротивления кожи? Да о том, что человек потеет, когда думает или любит, знали еще во времена Аристотеля, — тут нет великого открытия. Возьмите любой показатель психологов и социологов, над которым колдуют сейчас во всех лабораториях мира, — что нового он открывает в человеке? Он констатирует, измеряет, называет новым наукообразным термином то, что мы и так знаем, то, что мы без них называем страстью, страданием, страхом смерти, муками неутоленной души. Кому нужна эта систематика, кому нужно это бодрое хождение по проволоке над пропастями человеческих проблем?
Собеседник мой распалялся все больше, но, по обыкновению своему, говорил все тише и отчетливей. И тем труднее было возражать ему, используя аргументы обыденного, чисто житейского ряда.
— Ну, хорошо, — неохотно согласилась я, — нового пока действительно мало. Пока идет систематика. Но зато нов сам подход, во всяком случае у ленинградцев: попытка рассмотреть человека в целостности, собрать факты, на которые прежде не обращали внимания, выстроить их в единую систему закономерностей. Пока это, прежде всего, психофизиология, но что же делать? Выше головы не прыгнешь — это нынешний уровень науки. Это уже очень много: для человека, для нас с вами, вернее для наших детей.
— Много? Вы думаете ваше «много» чему-то в состоянии помочь? Да полноте!
…Нешуточная завязывалась у нас баталия, тихая кабинетная баталия в мягких служебных креслах. И телефон даже не звонил, и смеркалось. И эта неожиданная тишина среди суеты отходящего делового дня, эта сумеречность, эти всегда болезненные минуты перелома, перехода от света к темноте, когда подстерегает мысль, что день этот ушел совсем и его, этого дня, что бы там в нем ни происходило, больше не будет, — эти тихие минуты сообщали разговору какую-то особую окраску, снимали с него привкус привычных интеллектуальных игр, которыми так любил дирижировать мой собеседник. И резоны его в нашем споре звучали грустно и искренне: он распалялся, но не было в нем самом острой полемической запальчивости.