Между прочим, я решил примкнуть к колледжу и сделаться членом университета. В среду я был избран в университет, в пятницу был принят в колледж. Для меня были сделаны льготы, и, кажется, месяцев через пять я смогу получить степень доктора философии. Это, мне кажется, не мешает. Диссертация — плевое дело, экзамены — еще проще. Но самое забавное, что меня приняли (все устроил, конечно. Крокодил, доброты которого по отношению ко мне прямо нет предела) на бакалавра наук (B. A.), и эти 5—6 месяцев мне придется быть под надзором тьютора [40]и носить форму. Форма очень забавная, она сохранилась с древних времен. Это четырехугольная черная шапка с кисточкой и ряса черного цвета. […]
Кембридж, 18 февраля 1923
[…] Когда ты получишь это письмо, моя дорогая, то, наверное, будет ровно два года как я покинул вас. Боже ты мой, два года разлуки! Но вот отчет за это время. Я думаю, что эти годы были, может быть, самые трудные и испытующие в моей жизни. Я был брошен в воздух и летел на своих собственных крыльях. Полет был смел, пожалуй, но, мне кажется, сейчас можно определенно сказать, что я не свалился и не разбился. А это было нетрудно. Приехал я сюда и работал 1 1/ 2года. Началось с подозрительного отношения, полного недоверия. А сейчас я играю одну из первых скрипок. О моих работах говорят. Специально приезжают в лабораторию из Лондона, чтобы посмотреть мои установки. У меня есть предложения работать в других университетах. Крокодил заботлив почти как отец. Со мной считаются и ходят советоваться.
Как все переменилось! Как странно оглядываться назад. Было несколько шагов сделано мною, которые можно было назвать почти сумасшедшими. Как, например, приезд. Э. Я. Его Крокодил тоже оценил теперь, и ему увеличивают жалованье. Его считают моим приватным ассистентом.
Мне жутко подчас, ибо то положение, которое теперь создалось, лучше всего того, о чем я только мог мечтать.
Итак, дорогая моя, эти два года пока что дали результаты. Что будет дальше? Бог его знает. После солнечных дней бывает дождь, но потом опять тучи рассеиваются. Но как мне подчас хочется домой! […]
Кембридж, 15 июня 1923
Вчера я был посвящен в доктора философии. Все было честь честью, в доме сената. Канцлер университета, в красной мантии с горностаевым воротником, сидел в кресле вроде трона, на возвышении. Около него стояли разные чины университета — проктор [общественный] оратор и пр. Я посылаю тебе лист посвящаемых, там ты найдешь и мое имя.
Меня подвели к канцлеру за руку, я был в черной шапочке, в смокинге, с белым бантом и с красной шелковой накидкой. Весь обряд ведется по-латински. Меня представили канцлеру по-латински довольно длинной речью, из коей я понял только два слова, и те были Pierre Kapitza. Потом я встал на колени на красную бархатную подушечку, которая стояла у ног канцлера, сложил руки вместе и протянул их вперед. Канцлер взял мои руки между своими и что-то заговорил по-латински, вроде молитвы. После этого я встал и был доктором.
Весь обряд и костюмы, конечно, имеют строго средневековое происхождение и носят отпечаток того времени, когда кембриджские колледжи были монастырями. Всего только 75—100 лет назад как членам колледжа разрешено было жениться.
Став доктором, я получил пожизненное право голоса в сенате, [право] участвовать во всех торжествах, носить красную шелковую докторскую мантию и бархатную шапку вроде блина с золотыми кисточками. Кроме того, имею право пользоваться библиотекой и получать 4 бесплатных обеда в год в своем колледже. Но, несмотря на это, мне так дорого стоил этот чин, что я почти без штанов. Благо Крокодил дал взаймы, и я смогу поехать отдохнуть. Поеду, должно быть, к Эренфесту, он зовет. Может быть, на пару дней заеду в Париж.
Тут у меня вышла следующая история. В этом году освободилась тут стипендия имени Максвелла. Она дается на три года лучшему из работающих в лаборатории, и получение ее считается большой честью. Кроме того, это довольно крупная сумма — 750 ф. ст. за три года. Я не помышлял, конечно, о ней, но меня несколько раз спрашивали товарищи, собираюсь ли я подать на нее. Я отвечал отрицательно. В понедельник, последний день подачи прошений, меня позвал к себе Крокодил и спросил, почему я не подаю на стипендию. Я отвечал, что то, что я получаю, уже считаю вполне достаточным, и считаю, что как иностранец-гость я должен быть скромным и быть довольным тем, что имею. Он сказал мне, что мое иностранное происхождение нисколько не мешает получению стипендии, и потом спросил строго конфиденциально, знаю ли я, что Блэкетт, один из самых способных молодых физиков тут, мой приятель, тоже подал на эту стипендию. Я отвечал, что думаю, что Блэкетт должен ее получить, и считаю, что она более нужна ему, чем мне, ибо он собирается жениться и навряд ли справится на те средства, которые имеет.
Конечно, как только я узнал, что Блэкетт подал на стипендию, я уже окончательно решил не подавать на нее, так как мне показалось, что не следует становиться на дороге приятеля. К тому же, англичанину гораздо важнее получить эту стипендию, ибо это большая квалификация. Для меня же, конечно, как для пролетной птицы, это не играет никакой роли Но, видно, Крокодил не мог понять моей психологии, и мы расстались довольно сухо.
Потом я заинтересовался больше этим делом. Мне удалось выяснить, что Крокодил считает меня правильным кандидатом, и когда другие собирались подавать, то он отговаривал их, говоря, что эту стипендию он предназначает мне. Но никто это мне не говорил до разговора с ним. Конечно, он не думал, что я откажусь, и мой отказ его, конечно, озадачил и обидел. Но, несмотря на это, я чувствую, что поступил правильно. Но у меня на душе все же какое-то чувство, что я обидел Крокодила, который так бесконечно добр ко мне и так заботится обо мне. Я боюсь, что он не сможет понять психологической причины моего отказа. […]
Ну, я тебе и написал длинное письмо… Я очень устал за это время. Не знаю, почему, работал я не много, но это, должно быть, реакция за все последние шесть лет. Чувствую какой-то надлом, но, даст бог, все пройдет. Если взглянуть назад, то сколько за эти шесть лет с начала моего супружества мне пришлось пережить, другому на всю жизнь хватит. И вот финальный аккорд: доктор философии Кембриджского университета, вдовец, скиталец и ученый. Нервы, как и все на свете, имеют конечное сопротивление…
Париж, 7 июля 1923
[…] Ты меня упрекаешь, что я мало пишу о себе. Я сам мало знаю о себе, вот и все. Ты пишешь, что я отхожу от тебя. Я думаю, что ты Просто ошибаешься. Мое положение трудно и не ясно мне самому. Ведь я не знаю сам, к чему я стремлюсь, и это моя маленькая трагедия. Ведь вот два года работы — упорной, интересной и почти безостановочной. Она дала результаты. Я стою более прочно на ногах Меня начинают знать и со мной считаются. Но что у меня тут, кроме моей работы, кроме нескольких ничего незначащих знакомств? Ничего. Личной жизни, оседлости, сознания прочности ее не существует.
Когда я работаю, и чувствую свою силу, и у меня достаточно энергии, и я не имею возможности думать о прошлом, я, пожалуй, счастлив. Но во все время каникул подчас у меня страшное ощущение. Я чувствую себя потерянным щенком, жалким и одиноким. Для людей я, конечно, ценен тут как работник. Я, Петя, сам по себе, без моих работ, — никому не нужный кусок мяса. Вот почему я никогда не могу забыть тебя, дорогая моя, потому что я тебе дорог как Петя. Передо мной становится часто болезненный вопрос, правильно ли я поступаю, что совершенно отошел от стремления к личной жизни и превратился в некоторую машину, которая идет вперед, но сама не знает — куда. Не знаю, право, но если взялся за что-нибудь, то доводи это до конца. Это правило, которому я стараюсь следовать.
На фоне моих каждодневных забот и хлопот горят ярко две звезды, и я не забываю их. Эти две звезды — как вам помочь и как повидаться с вами. Обе задачи нелегкие, и я не знаю, смогу ли я решить их удовлетворительно в этом году. Но будь уверена, моя дорогая, я каждый час думаю об них, и если я не выполняю их, то только потому, что я не могу. […] Ты должна ни минуты не сомневаться, что ты для меня самое дорогое, что у меня осталось, и что сомнением во мне ты только делаешь мою жизнь еще более тяжелой, ибо она все же не легкая. […]