— За една годзина вещ-щи тут! — и ушел с квитанцией и хозяйкой.
Иван Петрович выглянул в окно. Дома напротив, все — и двух- и трехэтажные — были в три окна по фасаду. Но один, поодаль, был окон в шесть, если не больше. И это его удовлетворило, и он наконец внимательно обвел взглядом комнату, а потом и свой костюм. Покачал головой: «Эх, как в Апраксином надули!»
И вдруг в нем проснулся классический страх россиянина: «А багаж!» Бог знает кому он отдал квитанцию — что из того, что ангел в форме, коли не только носильщицкого номера не запомнил, но не заметил даже, была ли бляха с номером у поляка. Конечно, багаж не бог весть какой, но все же багаж — там тетради с записями, бельишко, три статьи, пальто! Там деньги в кармане сюртука — единственного! Обмишулят его, растяпу, вахлака рязанского, в чужестранном городе, где ни он никого, ни его самого никто не понимает!.. Не прожить ведь в этой желтой тряпке и без денег!.. Лишь могучим усилием воли заставил он себя ждать, одолевая и этот страх, и стыд за такие свои дурные мысли. Собственных часов, по его достаткам, еще не было заведено, и время тянулось совершенно мучительно. Однако все-таки раздался наконец веселый дверной колокольчик, тяжкие ангеловы шаги, и весь его багаж вступил через растворившуюся дверь в комнату. Иван Петрович радостно распахнул кошелек, но добрый поляк выбрал только две довольно скромные монеты, и тогда Иван Петрович с неожиданной для носильщика внятностью произнес «Die Kneipe!». И услышал: «О кнайпе! Карашо!» Большой перст ангела описал у окна дугу — теперь уже налево. Иван Петрович мигом переоделся в сухое, и когда вышли, то именно за левым углом обнаружилась великолепная маленькая «Кнайпе», где было пиво светлое и пиво темное, и хороший шнапс, и жареные колбаски, и даже бигос, и все недорого, отчего расставались они со Станиславом Даленским — так в миру звали ангела — долго, как и надлежит лучшим друзьям, даже когда они говорят на разных языках и именно когда на улице дождик.
А наутро желтый костюм был обнаружен отглаженным, правда несколько укоротившимся, да замечательная его окраска сделалась не совсем ровной и отчего-то впрозелень. Тем не менее Иван Петрович нашел, что смотрится в нем хоть и не так, как Цион во фраке, но все-таки недурно, и, перейдя улицу наискосок, вступил под своды лаборатории Рудольфа Гейденгайна, имея цель элегантно и победительно доказать светиле задерживающее действие атропина на секрецию поджелудочной железы.
Ему очень нужно было это доказать, и как можно убедительнее, поскольку надо было наконец объявить миру о плоде своей первой научной любви, то есть попросту напечатать эту работу. Какой от нее прок, когда валяется в ящике: не для того делалась. Не назовешь ведь публикацией две строчки в печатном протоколе: «2. Павлов и Афанасьев говорили о своих исследованиях над панкреатическою железою». Но куда сунешься, коли тебя никто не знает? Вот Людвиг в своих «Трудах Лейпцигского физиологического института» печатает только то, что у него на глазах в его институте сделано. Работал у него Сеченов, работали Цион, Бернштейн, Устимович, Пашутин, ездили к нему Овсянников, Чирьев, Бакст, Ворошилов — напечатаны статьи. А то, что сделано в Петербурге, чаще печатает Пфлюгер, но и к нему в Бонн тоже просто так не пошлешь. Он же открывает статью и, только в чем-то усомнится, принимается сам пересчитывать данные. Найдет случайную марушку — и все в корзину. Был бы Илья Фадеевич, он бы удостоверил, что опыты чисты и точны, — так его нет. Кого просить — Овсянникова? Тарханова? Ни за какие коврижки! А Устимович для Пфлюгера все равно что сам Иван Петрович, лицо неведомое. К тому же, поскольку речь о поджелудочной железе, нет лучшего авторитета, чем Гейденгайн. Но он, говорят, и колюч и насмешлив — немцы очень его не любят.
Год ждал — ехать было не на что, стипендия — четвертной в месяц. Только проработав после Чирьева ассистентом полтора семестра, получил вознаграждение — триста рублей. Написал за Устимовича письмо: не дозволите ли моему ассистенту приехать к вам поработать, — патрон расчеркнулся.
Пришел ответ: «Высокочтимый коллега! Недостатка места в моем, в общем-то мало кем посещаемом институте еще никогда не было. Ваш господин ассистент в любое время сможет найти у меня приют». И дальше — что хорошо бы уведомить заранее, чем господин намерен заняться, не будет ли нужды в специальной аппаратуре и в какой именно, ибо инструмента у них вдосталь, только нет приборов для газометрии.
Господин ассистент сообщил, чем намерен заняться, — новый ответ: быть того не может, жду, рад буду убедиться, что не прав. Треть вознаграждения — на уроки разговорного немецкого. На дорогу в оба конца и за багаж — почти всю вторую: девяносто без малого рублей. Прочее — на два месяца житья. Слава богу, экономия на третьем классе позволила купить костюм…
И только Иван Петрович раскрыл дверь указанной служителем большой лабораторной комнаты, где было много людей — верно, что-то обсуждалось, — как сидевший на углу стола субтильный лет сорока господинчик во встрепанной рыжеватой бородке, с пейсами соскочил, вперился в его костюм бесовскими карими глазами, которых и очки не гасили, и, тыча пальцем, точно уличный мальчишка в нелепого прохожего, захохотал: «Kanarienvogel! Ха-ха!», «Herr Kanarienvogel! Хи-хи!» И за ним вся комната закатилась смехом.
Слова были понятны — кричал он на «хохдойч», на литературном немецком. Иван Петрович сразу перевел в уме: «Канарейка! Господин Канарейка!» Нет, правильней — «Господин Канарейкин!»
Растерянно понюхал свой рукав, словно бы пробуя запах цвета. И сам рассмеялся.
И это все решило.
«Моему пребыванию в Бреславле во время летнего семестра 1877 г. я обязан тем, что мне удалось продемонстрировать проф. Гейденгайну, согласно его желанию, два из наших, сообщенных совместно с Афанасьевым, опытов о тормозном действии атропина на секрецию поджелудочной железы (данный Архив, т. XVI, с. 173)» — так начиналась пятая статья «von Ioh. Pavlov aus St. Petersburg» — «Ив. Павлова из С.-Петербурга» — из тех его девяти, которые Эдуард Пфлюгер опубликовал в своем знаменитом «Архиве», то есть «Повременнике общей физиологии человека и животных».
Называлась она «Дальнейшие материалы к физиологии поджелудочной железы», отчего и лучше именовать ее просто «пятой». Свет она увидела в XVII томе «Архива», втором за 1878 год. А четыре предыдущих, в том числе и конкурсное сочинение, были все разом напечатаны в XVI томе. И надо же, чтобы именно первая из тех четырех, которая особо открывала столь пышный его дебют на европейской научной сцене, начиналась с ошибки в самом имени автора! Не «von Ioh. Pavlov», как во всех, а «von. S. Pavlov».
Разговор переведен на статьи не случайно, ибо только в них да еще в двух письмах Гейденгайна — все сведения о том, что было с Иваном Петровичем в Бреславле после той веселой встречи, ему оказанной. Вот, например, в пятой статье Иван Петрович дальше написал, что из тех продемонстрированных в Бреславле экспериментов «только один опыт, а именно с постоянной фистулой Бернштейна, дал желаемый результат, тогда как на другом, проведенном на собаке, оперированной по способу Гейденгайна, не удалось доказать никакого действия атропина» — и вот это обстоятельство дало глубокоуважаемому профессору повод по-прежнему отрицать способность данного вещества тормозить секрецию и сомневаться в правильности суждений коллеги Павлова и коллеги Афанасьева, ныне где-то под Рущуком исполняющего в лазарете свой военно-лекарский долг.
Поражение?
Нет, ничья: один — один. Причем, спустя полгода Иван Петрович в Петербурге установил причину неудачи — смотри все ту же пятую статью: мэтр в том опыте навязал ему слишком малые дозы атропина. Так и рисуется картинка, в которой Гейденгайн сам хватается за шприц, чтобы собственноручно впрыскивать собаке сей медикамент, — как же при его темпераменте удержаться от рукодействия, коли на его глазах решается вопрос, прав ли он, Гейденгайн, или нет. Ведь это же им было сказано в свое время: «Я еще ни разу не предпринимал такого рода опыта, который был бы так богат собачьими жертвами и так беден соответственными результатами», — поскольку после операции на панкреатической железе собаки попросту нередко дохли.