Один из тех эмигрантов, кто хорошо знал еще «петербургского» Нечаева, «нашел его совершенно неизменившимся»: «это был все тот же худенький, небольшого роста, нервный, вечно кусающий свои изъеденные до крови ногти молодой человек, с горячими глазами, с резкими жестами».
Нет, его не преследовала мученическая тень Ивана Иванова. А если бы кому-нибудь пришла охота морализировать, то Сергей Геннадиевич презрительно отмахнулся бы. Впрочем, никто, кажется, и не морализировал. Все было ясно: глава «Народной расправы» убрал предателя…
«Нечаевская история» заставляет призадуматься над тем затаенным, а то и открытым восторгом, который возникает перед «сильной личностью», в чем бы ни проявилась ее сила. Поклонение и восторг от неведения — это бы еще куда ни шло, так нет, и при «ведении» тоже.
Где-где, а уж в Петровской-то академии мало кто верил в измену Ивана Иванова. И что же? В Отделе рукописей Ленинской библиотеки, как любезно указал нам литературовед А. В. Храбровицкий, хранятся неопубликованные отрывки повести Короленко «Прохор и студенты». В одном из отрывков приведено письмо студента-петровца к приятелю, живущему в деревне. В нечаевской истории, заявляет автор письма, личность проявлена грандиозно, «берет на себя великое дело».
Еще примечательнее, если не сказать — ужаснее, заявление Кузнецова, участника убийства. На склоне лет (он умер в 1928 году в Москве, в «Доме Ильича», как называлось общежитие ветеранов революции) А. К. Кузнецов писал: «Несмотря на то, что Нечаевым было поругано и затоптано то, чему я поклонялся, несмотря на то, что он своей тактикой причинял огромные нравственные страдания, — я все же искренне преклоняюсь перед Нечаевым, как революционером». Геркулесовы столпы всепрощения? Или то море тьмы, которое древние предполагали за геркулесовыми столпами? Странная (мягко выражаясь) логика, позволяющая усматривать в убийстве трагедию убийцы, а не трагедию убитого…
Что ж до женевских эмигрантов, то они знать не знали Ивана Иванова, знали одно — предатель. Не восторгаясь, они все же испытывали скрытую оторопь перед тем, кто «отворил» кровь. Правду сказать, и в этой оторопи было что-то близкое восторгу перед «сильной личностью».
Огареву же с Бакуниным важнее всего было то, что «наш тигренок» в столь краткий срок создал и Комитет и организацию. Уверенность в том подкрепляли газеты — и русские и иностранные. Особенно последние: во всех университетах России возникли тайные общества; в лесах притаились отряды разбойников, готовых к действию; в империи началось движение, цель которого уничтожение самодержавия и «создание самостоятельного коммунистически организованного общества»; Бакунин — вождь, Нечаев разыскивается, за его обнаружение и арест обещано крупное вознаграждение.
Задолго до знакомства с Нечаевым Бакунин подчеркнул: «мы не абстрактные революционеры», а «русские, живущие только для России и ощущающие потребность в беспрестанных свежих сношениях с живою, деятельною Россиею, без которой мы давно бы выдохлись».
Как было не обнимать Нечаева? Правнук и внук крепостных — уже это одно излучало неотразимо-пленительное обаяние. Огарев с Бакуниным наверняка согласились бы с Львом Толстым, сказавшим (в 1863 году), что «в поколениях работников лежит и больше силы, и больше сознания правды и добра, чем в поколениях баронов, банкиров и профессоров».
Глядя на Нечаева как на деятельного и живого представителя молодой России, «не абстрактные революционеры» долго не могли взять в толк, что нечаевский «Комитет» всегда был абстракцией, а нечаевская «Народная расправа», и прежде-то немногочисленная, стала абстракцией. Лучше всех знал это сам Нечаев. Но именно он ни за что не признался бы в этом.
Зато «Народная расправа» как периодическое издание фикцией не была. Первый номер Бакунин с Нечаевым выдали в свет прошлым летом; второй — теперь, зимой семидесятого. И приложили арестную хронику. Весной того же семидесятого Нечаев ударил в «Колокол», зазвучавший хотя и не по-герценовски, но с участием Огарева.
При подготовке этих изданий между Нечаевым и «патриархами» пробежала кошка. Бакунин учуял в «тигренке» тягу к авторитарности. Впрочем, кошка была серой, а не черной. Разрыва не последовало.
Дорожа Бакуниным, Нечаев ходил вокруг него бдительным дозорным. И едва обнаружив «поползновения» лопатинского кружка, тотчас ощетинился. Он взял перо и бланк с грифом «Бюро иностранных агентов русского революционного общества „Народная расправа“»:
«Русскому студенту Любавину, живущему в Гейдельберге.
Милостивый государь! По поручению Бюро я имею честь написать вам следующее. Мы получили из России от Комитета бумагу, касающуюся, между прочим, и вас. Вот места, которые к вам относятся: „До сведения Комитета дошло, что некоторые из живущих за границей баричей, либеральных дилетантов, начинают эксплуатировать силы и знания людей известного направления, пользуясь их стесненным экономическим положением. Дорогие личности, обремененные черной работой от дилетантов-кулаков, лишаются возможности работать для освобождения человечества. Между прочим, некто Любавин завербовал известного Бакунина для работы над переводом книги Маркса и, как истинный кулак-буржуа, пользуясь его финансовой безвыходностью, дал ему задаток и в силу оного взял обязательство не оставлять работу до окончания. Таким образом, по милости этого барича Любавина, радеющего о русском просвещении чужими руками, Бакунин лишен возможности принять участие в настоящем горячем русском народном деле, где участие его незаменимо. Насколько такое отношение Любавина и ему подобных к делу народной свободы и его работникам отвратительно, буржуазно и безнравственно, и как мало оно разнится от полицейских штук — очевидно для всякого немерзавца…“»
Закрыв кавычки, то есть перестав цитировать самого себя, Нечаев говорит уже от имени «Комитета», то бишь опять же от своего имени:
«Комитет предписывает заграничному Бюро объявить Любавину: 1) что если он и ему подобные тунеядцы считают перевод Маркса в данное время полезным для России, то пусть посвящают на оный свои собственные силенки, вместо того, чтобы изучать химию и готовить себе жирное профессорское место; 2) чтобы он (Любавин) немедленно уведомил Бакунина, что освобождает его от всякого нравственного обязательства продолжать переводы, вследствие требования русского революционного Комитета».
И заключил, как налетчик: в противном случае, мсье, мы обратимся «к вам вторично путем менее цивилизованным».
Могут сказать: Нечаев действовал искренне. От такой искренности, как и от подобной праведности, шибает пыточным застенком. О чем и дал ясно понять человек, умевший пользоваться не только средствами почтовой связи. Могут спросить: знал ли Бакунин об этом письме? Ответим: впоследствии утверждал — нет, не знал.
Проясним ситуацию.
Читатель, вероятно, еще не забыл, как весною шестьдесят девятого наведывался в Женеву друг Лопатина, Михаил Негрескул. Он пытался объяснить Огареву и Бакунину, что за личность Сергей Нечаев. От Негрескула отмахнулись, как от докучливого доктринера. Но его деловое посредничество Бакунин принял.
Без труда догадавшись о безденежье Бакунина, надо сказать, хронически-тяжком, и не забыв питерские разговоры в «лопатинском круге» о крайней необходимости русского перевода «Капитала», Негрескул немедленно списался с Любавиным, находившимся тогда в Петербурге. Любавин снесся с издателем Поляковым. Поляков объявил: тысяча двести за все, триста рублей вперед. Задаток был прислан через Любавина.
Однако дело с переводом не заладилось. Об этом Бакунин не раз упоминал в своей переписке. Приходят на память сетования Герцена, который в свое время тоже предлагал Бакунину литературную работу: «Иль он откажется, или не сдержит слова».
Любавин, получив грозную директиву за номером и на бланке, опротестовал ее письмом к Бакунину. Тот лучше выдумать не мог, как надуться: вы, сударь, грубите, посему от перевода отказываюсь, аванс верну.