С приездом Николича-Сербоградского, адъютанта шефа жандармов, Стемпковскому выпал билет убить двух зайцев: заслужить амнистию и получить куш в пять тысяч золотом.
Стемпковский познакомился с Нечаевым недавно. Крайне нуждаясь в заработке, Нечаев просил работенку по части изготовления вывесок — пригодились навыки, полученные еще в селе Иванове. Стемпковский приискивал. И потому мог в любой день пригласить Нечаева для сообщений, необходимых последнему. Правда и то, что через Стемпковского Нечаев налаживал связь с польскими революционерами.
Так вот, Стемпковский назначил Нечаеву свидание. Они потолковали и разошлись. А неподалеку, опираясь на трость, разглядывал витрину осанистый господин. Он опознал Нечаева: фотографию Нечаева майор держал при себе.
Не мешкая, Николич нанес визит шефу цюрихской полиции. Обходительный г-н Пффенингер, предупрежденный президентом республики, обещал помощь «живой силой». На другой день в распоряжение Николича поступили майор Нетцли и восемь жандармов недюжинной комплекции.
На исходе шестьдесят девятого года Нечаев заманил Иванова в лес Петровско-Разумовского. В августе семьдесят второго года Стемпковский заманил Нечаева в пригородную харчевню «Miiller Cafe Haus». Переодетые в штатское полицейские дежурили на тихой улочке; другие расположились в саду, рядом с харчевней.
Стемпковский пришел в начале второго. Жандармский вахмистр (конечно, в цивильном) сидел за одним из столиков, посасывая толстую сигару, Ровно в два явился Нечаев. Загасив сигару, поднялся щекастый, хорошо откормленный мужчина и попросил Нечаева выйти «на два слова». Нечаев быстро взглянул на Стемпковского, тот неопределенно, но спокойно пожал плечами.
Мгновение спустя из сада послышался яростный крик Нечаева. Еще мгновение — и его руки были скручены цепью. Выхватить револьвер он не успел.
Арестованного доставили на гауптвахту. Там уже был начальник цюрихской полиции. Сербоградский шепнул ему, чтобы он следил за выражением лица арестованного, и произнес громко:
— Здравствуйте, господин Нечаев, наконец-то я имею случай ближе с вами познакомиться.
До этой минуты Нечаев надеялся на ошибку. В эту минуту понял, что будет выдан царскому правительству.
В архиве Третьего отделения есть документация почти коммерческая: «О расходах по доставлению Нечаева» — восемнадцать тысяч рублей золотом ухлопали на арест и доставку Нечаева в Россию соединенными усилиями полиции цюрихской, баварской, прусской и русской. Из других документов ясно участие в этом деле дипломатической службы[42].
Судили Нечаева в Москве.
Подсудимый не признал правомочности суда. И не признал себя уголовным преступником. Снисхождения не просил. Выкрикнул громогласно: «Долой деспотизм!»
Его приговорили к двадцатилетней каторге. Император повелел навсегда заточить Нечаева в Алексеевском равелине Петропавловской крепости.
Его десятилетнее мужество в стенах каземата — пример невероятной стойкости духа. Он не только держался несгибаемо, но — случай уникальный — подчинил себе отборную стражу и готовился к побегу.
Покоряющая мощь Нечаева объяснялась не одним лишь гипнотическим взглядом, а и «гипнотическими» взглядами: он был упорным и страстным пропагандистом. День за днем точил сердца своих стражников. Внушал, что «страдает безвинно, за правду, за них, мужиков, и их отцов», что «такие же люди, как он, произведут переворот», что «его сообщники отберут землю от помещиков и разделят поровну между крестьянами, фабрики же и заводы станут принадлежать рабочим».
С помощью солдат равелинной стражи узник связался с петербургским подпольем. Казалось бы, ему только и думать что о собственном спасении, о себе, о своей ужасной участи. Вряд ли даже самый непримиримый противник Нечаева попрекнул бы его за подобный «эгоизм». Так нет — опять поразительное свойство натуры — он озабочен практическим, повседневным революционным делом, которое продолжается за стенами крепости.
В шифрованной записке, изъятой в 1881 году у арестованной Софьи Перовской, Нечаев писал: «Кузнецов и Бызов порядочные сапожники, следовательно, они могут для виду заниматься починками сапогов рабочих на краю Питера, близ фабрик и заводов. В их квартире могут проживать под видом рабочих и другие лица; к ним могут ходить нижние чины местной (Петропавловской крепости. — Ю. Д.) команды. Колыбина можно сделать целовальником в небольшом кабачке, который был бы притоном (тогда еще не говорили „явкой“. — Ю. Д.) революционеров в рабочем квартале на окраине Питера. Тот, кто приобретает на них влияние, может вести их, куда хочет, они будут дорогими помощниками в самых отважных предприятиях. К ним же надо присоединить и Орехова (Пахома), который первый с вами познакомился».
Такие же записки узника были обнаружены и у арестованного Андрея Желябова. Кстати сказать, в одной из них Нечаев указывал как на человека верного на своего друга-земляка писателя Ф. Д. Нефедова[43].
Однако Нечаев не был бы Нечаевым, если бы оставил за воротами крепости неискоренимую приверженность к мистификациям и моральному террору.
Покоряя равелинную команду, он как бы вскользь, а вместе и настойчиво внушал солдатам, что за него, Нечаева, стоит горой наследник престола и, стало быть, всем, кто помогает ему, узнику номер пять, воздастся сторицей.
Одновременно он стращал, запугивал тех, кто бросал в его каземат луч света (записки, свежие газеты), тех, кто был готов, рискуя головой, отворить темницу: хоть на волос ослушайтесь, хоть на вершок колебнитесь, мигом сообщу смотрителю о вашем ко мне доброхотстве.
Из Алексеевского равелина, этой крепости в крепости, из равелина, куда воспрещался доступ прочим служителям Петропавловской крепости, никто никогда не бежал. (Да и из Петропавловки тоже.) Нечаеву, вероятно, удалось бы невероятное. Его предал соузник — Л. Мирский.
Солдат караульной команды судил военный суд. Три унтер-офицера и девятнадцать нижних чинов угодили на несколько лет в штрафные батальоны, потом — в ссылку.
Никто из осужденных, потерявших все, не поминал Нечаева лихом. Нечаев, читаем в мемуарах, «точно околдовал их, так беззаветно были они ему преданы. Ни один из них не горевал о своей участи, напротив, они говорили, что и сейчас готовы за него итти в огонь и воду».
Что это — «святая простота»? Всепрощение, якобы свойственное народной душе? А не вернее ли так: готовность идти в огонь и воду не за него, а за ним?
В. Г. Короленко называл Нечаева железным человеком, циником и революционным обманщиком. В якутской ссылке Владимир Галактионович беседовал с солдатом-«нечаевцем», тот рассказывал о лукавстве Нечаева. Заметьте: лукавстве! Чуткий Короленко не написал — рассказывал-де о нечаевской лжи, нечаевских мистификациях и т. п. Нет, что слышал, то и написал[44].
Суть не в снисходительности или всепрощении, ибо в голосе рассказчика звучала «горечь одураченного». Суть в отношении к нечаевским экивокам. Оно сродни отношению пугачевцев к Пугачеву: ладно, батюшка, за тебя, царевич, — кем ты ни назовись, лишь бы дело сделать, мужицкий мир вызволить… Солдатское лукавство, так сказать, встречное, ответное. А нечаевское — от лукавина, как нарекли в народе беса-соблазнителя.
Было бы несправедливо не упомянуть, что «бес-соблазнитель» до последнего часа искренне верил — я мог бы, я сумел бы привести соблазняемых к благоденствию.
Он умер в каземате. Умер 21 ноября 1883 года.
Литературовед Ю. Ф. Карякин обратил внимание на совпадение дат: смерть настигла Нечаева в двадцать первый день ноября, как и убитого им Ивана Иванова.
Даты совпали случайно.
Не случайной была смерть Петра Успенского, участника «Народной расправы».
Верный «Катехизису революционера», он на суде тщательно обосновывал необходимость устранения Ивана Иванова.
— Мы понимали очень хорошо, — говорил Успенский, — какая громадная сила находится перед нами и как ничтожны те средства, которые мы могли противопоставить ей. Чем же мы могли заменить эти недостающие средства, как не нашей преданностью, нашей волей и нашим единодушием? Зная, как много прежние общества теряли от игры личных самолюбий, от разных дрязг, имевших в них место, мы старались скорее умалить собственную личность, чем дать повод думать, что мы свое «я» ставим выше общего дела. Иванов ничего этого не понимал. Господин прокурор говорит, что я посовестился бросить тень на Иванова. Совершенно справедливо. Мне было бы чрезвычайно неловко говорить дурно о человеке, который уже мертв и не может защищаться. Но я вынужден высказать о нем свое мнение, и уж конечно, я не стану идеализировать его, я не выдам похвального листа его ограниченности, не поставлю на пьедестал и не поклонюсь его тупости… Да, он был человек тупой и ограниченный. Не Нечаев к нему относился враждебно, а он к Нечаеву. Он никак не мог переварить мысли, зачем нужно повиноваться, когда приличнее самому повелевать. Вам говорят: «Он защищал свободу личности». Из чего это видно? Не из того ли, что он хотел устроить свое общество, но на тех же самых правилах, то есть на правилах безусловного подчинения ему? Вам говорят: «Он был искренний демократ». Не потому ли, что он свое самолюбие ставил выше общего дела? «Он был бедняк», «он одевался особенно бедно, когда шел на сходки… Он не ел по целым дням горячего». Может быть. Но что же это чисто внешнее обстоятельство прибавляет к его нравственным качествам? Я имел возможность быть убежденным, что Иванов, не ставивший ни в грош общество, когда затрагивалось его самолюбие, мог легко, под влиянием своего несчастного, раздражительного характера, предать все это дело в руки правительства…
42
В бумагах российской императорской миссии в Берне сохранилась записка Третьего отделения: швейцарские полицейские вполне достойны орденов, но это может «возбудить различные толки и повредить им в общественном мнении», а посему признано за лучшее выдать им денежное вознаграждение в размере 6000 франков (Архив внешней политики России, фонд «Миссия в Берне», о. 834/4, д. 21, л. 1).
43